Поминки действительно были. И девять дней, и сорок. Все как полагается, тут Кепкер молодец, все организовал, не посмотрел, что у них у самих этого не принято. А на поминках только дурак не пьет или скотина, которая не уважает покойника. Выпил с жильцами и Борис Михайлович, выпил и вел себя вполне прилично – не пел, не плясал и не дрался. По поводу того, что он будто бы плакал, можно смело утверждать, что это тоже вранье. Чего ему плакать, скажите, пожалуйста? Жалеть пьяницу, который за двадцать лет совместной жизни в коммунальной квартире ни разу не вымыл места общего пользования? Алкоголика, вечно выклянчивающего в долг? Нет, деньги Нил всегда возвращал аккуратно, в срок, тут ничего не скажешь, но разве это повод, чтобы плакать на его поминках?
Самое-то смешное, что кот Барбарис зимой вернулся. Шел как-то Кепкер из булочной и на лестничной площадке споткнулся о мягкое. Кот заорал, Кепкер выругался, а потом пригляделся в темноте и узнал Нилова любимца. Обрадовался Кепкер не слишком, но в квартиру кота впустил, и даже налил ему молока, правда, вчерашнего.
Хотелось бы тут написать, что Кепкер, ставший после смерти Нила чувствительным и добрым стариком, с радостью оставил у себя осиротевшего кота как память о покойном соседе и друге, но, увы, – это было бы неправдой. Кот, действительно, живет пока у Кепкера, живет уже третий год, с улицы видно, как лежит он, толстый, точно подушка, на подоконнике около горшка с кривым кактусом и дремлет. Но каждый раз, когда Кепкер несет в сетке рыбу и старухи, вечно торчащие на скамейке, ехидно спрашивают его: «Котику?» – Кепкер наставительно им отвечает:
– Я животных не люблю. Обижать их и могить голодом не буду, а любить – тоже не за что. Животное – это животное, хотя бы и Багбагис. А человек – это человек.
Зануда он все-таки, этот Кепкер!
Еще говорят, что в новой пятилетке дом пойдет на снос. Жильцов всех выселят в новые районы, предоставят, кому положено, отдельные квартиры, а дом сломают до основания. А затем выстроят на его месте новое, просторное здание из стекла и бетона, и придут в это здание новые хозяева, серьезные, строгие люди с портфелями, гораздо более подходящие, чтобы жить и работать в серьезном районе около улиц Воинова и Каляева.
Землю, где растут сейчас возле осевшей стены дома лопухи и одуванчики и другая сорная трава, всю перепашут, перелопатят и посадят там луковицы тюльпанов.
А может, и земли никакой не останется, всю ее загородит бетонное здание, до самого тротуара.
Впрочем, чего гадать и слушать бабьи пересуды! Как будет – так и будет.
– Мама! Да перестань, наконец, сосать воротник! И поднимись, я отодвину кресло!
Надежда Кирилловна начинает вставать. Она крепко упирается в подлокотники, и на руках сразу вспухают толстые синие вены. Теперь – ухватиться за край стола, выпрямить спину. Ну, вот и все. Дочь Наталья двигает кресло в угол, смахивает с него невидимые крошки, оправляет на старухе платье.
– Все уже измято! – ворчит она. – Ничего нельзя надеть!
Старуха топчется, держась за стол, и тяжело дышит. Дочь Наталья берет ее за плечи, ловко втискивает в кресло.
– Мне не нравится это платье! – вдруг громко произносит старуха. – Носить такое платье – дурной тон. Дай мне мой пеньюар!
– Мама! Прекрати свои капризы! Придут гости, нельзя тебе – в грязном халате.
Дочь ходит по комнате широкими шагами и все что-то стряхивает, передвигает, а Надежда Кирилловна водит за ней глазами.
«Какая она некрасивая. И… старая… – с удивлением думает Надежда Кирилловна. – Я не была такой в юности. Сколько ей лет? Я родила ее… в пятнадцатом году?»
– Сколько тебе лет? – спрашивает старуха.
– О господи! – Наталья ударяет тряпкой по блестящему боку ужасного нового буфета. – Хоть ради дня рождения – помолчи!
Старуха недовольно жует губами.
«Да-а… День рождения… Сегодня – мой день рождения. Из-за этого – все. Это дурно сшитое платье. Кухаркино платье! И уборка. И коробка на столе. Коробку принес утром сосед, а Наталья сразу отобрала».
Старуха опять пытается встать.
– Ну что еще?! Чего тебе не сидится? – кричит Наталья.
– Мой шоколад… – бормочет старуха, но тихо, чтобы дочь не услышала, и снова опускается в кресло. Она устала.
Наталья обводит глазами комнату, кладет тряпку и снимает передник.
– Ничего не трогай, – хмуро говорит она матери, – я за хлебом. Где моя сумка?
Сумка стоит за старухиным креслом. Старуха протягивает руку, нащупывает застежку-«молнию» и двигает ее взад-вперед. Потом смотрит на сумку и тихо смеется.
«Молния» похожа на Натальин рот – вот что! Если Наталья злится, она, когда говорит, так же не до конца разжимает губы, только сбоку. Старуха чуть-чуть приоткрывает застежку.
– Что же ты молчишь? Я ищу, а она молчит. Играет! О боже мой!
Старуха испуганно задергивает «молнию», складывает руки на животе и зажмуривает глаза, будто спит. Но на самом деле она видит из-под век, как дочь берет из ящика письменного стола кошелек, как шагает к двери своей некрасивой походкой.
«Совершенно не воспитана. Не умеет себя держать, оттого и женихов нет», – думает старуха.
– Натали! – зовет она, но дочь исчезает за дверью.
«Почему не взяли ей хорошую гувернантку? Какой она была маленькая? Не помню! Ничего не помню».
Память – как плотный, липкий ком: только ухватишь какую-то ниточку, потянешь, а та, точно резиновая, вырвется, и нет ее. Старухе кажется, что Наталья всегда была такой, как сегодня, – высокой, костистой, старой и злой. Многие годы исчезли там, внутри плотного серого кома. Там Натальино детство и юность, там – совсем недавнее, вчерашний день.
«Но ведь я – не такая? В этой комнате, среди уродливой мебели, которую так любит Наталья, я – не такая. Почему?»
Старуха морщит лоб, медленно думает, шевелит на коленях опухшими пальцами.
Петелино. Дом на холме. Два пруда – большой и маленький. В маленьком вода покрыта ряской, там живут головастики. Их можно ловить сачком. Вечером в саду очень темно и пахнет маттиолой. Она некрасивая – мелкие крестообразные лиловые цветочки. Рояль на террасе и мамин голос. И Муся, сестра, красавица. На гимназическом балу Муся всегда в первой паре…
Старуха опять начинает возиться в своем кресле, боком выползает из него и – от стола к книжной полке, от полки – к спинке стула, от стула… Вот он, шкаф. Висят друг за другом в затылок одинаковые безвкусные Натальины платья. Старуха сдвигает их в угол. Не здесь. На полках – стопки белья, какие-то свертки. Коробки нигде нет. Руки дрожат. Стопки клонятся набок, рушатся. Где же коробка?
– Выбросила. Она могла, – шепчет старуха и начинает вытаскивать вороха одежды. Обеими руками. С полки – на пол. И еще на пол! А нижнюю полку не достать. Она пытается опуститься на корточки, ноги не слушаются, и старуха грузно садится перед шкафом среди смятого белья. Коробка! Никуда она не делась! Письма лежат, аккуратно перевязанные ленточкой. Эти – от Сержа. Как их много! Дерзкий мальчишка! Вообразил, будто… ну да Бог с ним… От Анастасии. Анастасия умерла. А это – от Муси, все остальные – от Муси.