— Ты знаешь, в AU-2 в прошлом году судили семилетнюю девочку, которая попыталась спустить своего месячного брата в унитаз.
— Щ, ради бога! Он уже не пролезет! Он ростом с меня! И мне уже не семь лет, я не хочу его в унитаз.
— Суд ее оправдал, потому что она сказала, что думала, что он соскучился по жизни в водной среде, где провел девять месяцев до рождения.
— Щ, оставь сейчас девочку, пожалуйста. Послушай, так вот: мало того, что этот придурок едва не загубил мне клиента, что он сосет из меня бабки, что он с ума меня сводит — так он еще, как выяснилось, жрет химию ртом.
— Пиздишь! — Щ сразу оживился.
— Щ, ради бога; я вчера заплатил за него восемьсот азов вьетам.
— Ай-йя? Где берет?
— Говорит — какие-то придурки вроде него, сами из чего-то гоняют, из нефти, я не знаю, не понимаю. Я не мог своим ушам поверить. Ебена мать! Если тебя так тошнит от собственных мозгов — да обвешайся с ног до головы бионами с любым дерьмом, хоть трипами, хоть слэмами, и прись! Но химию?
— Послушай, но это же офигенно!!! Интересно, на что я надеялся, когда сюда шел?
— Щ, послушай, помолчи секунду; я знаю, ты читал про химию; ты мне скажи, от нее действительно загибаются за месяц?
— А ни фига; ну, типа, зависит, какую ты жрешь… Они жрут или шприцом колют?
— Жрут.
— А, то, что жрут, — то все фигня, не парься; ну то есть можно обожраться, конечно, но надо ж мозгов не иметь…
Это, дорогой, не знаешь ты моего Виталичку.
Подходит близко, как если бы нас могли подслушать, и спрашивает сокровенно:
— Слушай, а у них можно мне достать? Я б купил. Ну, то есть любые бабки.
Он меня в гроб сведет.
— Щ, ради всего святого, ну тебе-то нахуя? Ну любые же бионы можно, триповые, больные, серые даже можно достать, — но в тело-то зачем???
Внезапно становится серьезен и спокоен, и вот таким и его люблю — когда вдруг становится видно, что на самом деле ему уже тридцать пять, что в профессиональных делах он жесткий, умный, хладнокровный человек (начал возить сеты за год до меня и меня привел, когда скрутило, взяло за горло и впору было подметки жрать), что он очень зрелый, и очень многое понимающий, и очень вменяемый человек — и хорошо, без отвращения к жизни, от этой жизни уставший.
— А вот это, дорогой Лис, я легко тебе объясню. Когда ты надеваешь на себя чужой трип — пусть даже самый яркий и удачный, — ты просто зритель; ты как бы смотришь на то, что вещества высвобождают из чужого мозга; благодаря тому, что это все-таки бион, ты шкурой чувствуешь то, что чувствовал под трипом реципиент, когда наелся, собственно, химии и для себя или на продажу записывал бион — да? Но все, что ты из этого бионного трипа узнаешь — ты узнаешь О НЕМ. Об этом человеке. ТЫ ощущаешь присутствие его демонов. И глазами, не забывай, ничего не видишь. Только сенсорика, бион есть бион, да? А когда ты сам ее ртом ешь — ты узнаешь О СЕБЕ. Ты свою подкорку видишь, ты заговариваешь своих демонов, ты свои самые сладкие мечты и самые страшные кошмары узнаешь. Это, понимаешь, как разница между «подземельем» в парке аттракционов и тремя днями под руинами Букингемского дворца, как Строжьев сидел. Или — вот, даже, пожалуй, точнее — это как разница между живым человеком и калькой; с бионом ты носишь чужие ощущения на себе, как с калькой — чужие знания, понимаешь? А ради взгляда внутрь самого себя, а не кого другого я готов, понимаешь, есть химию. Со всеми рисками и со всем остальным. Потому что бион, дорогой, — это только легкая прогулка по чужим мозгам. А тайных путей надо искать — в своих.
Через десять минут провожал меня до двери и все как-то закрывал ее телом, явно хотел сказать еще что-то, думал.
— Послушай, три вещи. Первая: спроси его для меня. Я хочу купить. Вторая: не парься. Я не думаю, что он обожрется. Они, полагаю, столько в домашних своих условиях просто не нахимичат, — ну, по крайней мере, серьезных вещей. А третье — как ты думаешь, Виталик согласится работать?
— Типа?
— У меня есть чувак, который наверняка с ним рад бы был познакомиться.
— Ну?
— Записывать бионы. Раз уж он все равно ест химию внутрь.
Изласканная солнцем, истертая ногами тень на полу веранды густеет на глазах, а под столами сбивается в шершавые комки. Фонарики качаются ночные, и страшно даже помыслить о том, чтобы встать, спуститься на тротуар, идти домой — добровольно покинуть блаженный круг, очерченный висящей над столом совсем домашней лампой, — радиус проложен тенью от узкой и высокой бутылки, и слабый желтоватый червячок, упавший с ветки, бредет по нему, как по серой широкой тропе, потерянным путником в густую смертную тьму, разъедающую углы скатерти.
— Ну Дэээн, это же нереально! Господь с тобой, я за такое не возьмусь. Ты хоть и коп, а совсем глупый; мы же все-таки не детский сааадик и не ваниииль, если меня поймают за этим делом, ты думаешь, мне выыыговор сделают? Меня же просто излупят! Как мииинимум!
У Дэна приятное лицо, приятные руки, приятный голос — все приятное. Афелии он приходится дядей, хотя младше на год; бабушка очень долго не хотела заводить второго ребенка, а когда собралась наконец — выяснилось, что можно только мальчика. Бабушка была очень расстроена, но решила, что мальчик — это тоже ничего; однако Дэн утверждает, что в течение всего детства очень остро ощущал, что его пытаются взрастить совсем сю-сю, и яростно сопротивлялся.
Афелии всегда казалось, что именно поэтому и получился из него такой мачо-мэн при общей нежности черт лица, при маленьком, в общем-то, росте, при совсем крошечных кистях рук и тонких ступнях. Когда молодой дядюшка снимал очки, Афелия иногда качала головой и говорила: «Добрый-добрый… В жизни, наверное, человека не ударил!» Эта шутка была очень смешна им обоим, еще более смешна, чем прочим присутствующим при ее произнесении: все смеялись, потому что Дэн был известен в целом как самый жесткий следователь всего отдела, как человек, явно способный быть жестоким, хоть и не проявлявший свою жестокость никогда. Однако жестокость эта сочилась из его пальцев, перекатывалась на языке, рассыпалась бликами с оправы узких очков, — и Афелия очень ценила эту жестокость, ибо часто, очень часто с наслаждением бывала ее свидетельницей: один раз любящий дядюшка в их играх довел ее до сотрясения мозга, Другой раз — фактически выбил из сустава большой палец на левой руке.
Жестокость Дэна была изысканной и утонченной, и с ним Афелия даже помыслить не могла взяться самой за плетку, но только сладко обмякала и тихо подчинялась; в отличие от большинства партнеров своей племянницы, он был превосходным психологом, «инквизитором» — говорила Афелия, — и секс с ним сводился не к боли и подвываниям от ударов плетки или ремня, но к сложной и сладкой муке терпения, унижения и ожидания: Когда-то они приехали к ней домой после вот такого вечера в кафе и она еще в подъезде сказала, что очень хочет добраться наконец до туалета. Добраться до туалета Дэн ей не дал: начал уже в лифте медленно расстегивать ее шубку, осторожным движением растянул эластичный шнур, удерживавший водопад волос, и уронил всю эту огненную роскошь ей на спину, медленно изобразил стряхивание невидимой пылинки с племянницыного рукава. Афелия застонала от желания.. — это была его манера, он мог по полчаса не прикасаться к ее коже, но при этом все время оплетать движениями рук, маневрами, взглядами. В коридоре, не вытерпев муки, она попыталась поцеловать его, даже не рассчитывая на результат, зная, что ее ждет сейчас медленная пытка раздевания, вымаливаний у него поцелуя, возможно, стояния на коленях или подробной демонстрации гениталий и груди прежде, чем он разрешит ей хотя бы взять в рот его палец. Но в этот раз он поцеловал ее немедленно и нежно, и нежно же вел себя в спальне, ласкал ее, как обычный мальчик обычную девочку, с состраданием целовал его же ножом оставленные несколько дней назад у нее на груди порезы и впервые, кажется, за всю историю их отношений теребил языком ее клитор, пережидал оргазм, чтобы повторить снова. Полный мочевой пузырь придавал остроту ощущениям, когда Дэн совершал глубокие и частые фрикции, и Афелия несколько секунд пролежала, блаженствуя, после того, как он кончил, у него на груди и сказала, смеясь: «Еще пару раз так — и мой мир — ваниль навеки!» Дэн посмотрел на нее ласково, достал из-за спины наручники и ловко прихватил ее запястье к изголовью кровати. Она сладко потянулась в предвкушении пытки и попросила: