За жизнь без любви следует казнить.
Но какое моральное право имеют они казнить меня? Можно ли судить за бесталанность духа?..
Кровь закипела и кипит до сих пор; я слышу, как в ней взрываются белые пузырьки и бегут по венам, покалывая, точно шипучка. Я опьянен кипящей кровью. Мне надоела моя кровь с чуждыми добавками – инъекциями чужого духа. Они мешают мне жить.
Багровое зарево тяжелит веки, я не могу открыть глаза. Предки смешали кровь, и она закипела – бурлит пузырьками. Кровь кипит при сорока градусах Цельсия… Нет, это просто ангина. Мне осталось удалить гланды, все остальное мне уже удалили.
Утром пришел Николай Иванович. «Вы заболели?» Будто не знает, что я болен давно. Будто для того, чтобы в этом убедиться, нужен был ртутный столбик. Я еще понимал, что к чему, беспамятство пришло позже. Он увидел достроенный дом. «Никогда бы не подумал, что вы закончите его таким образом». Я сам бы не подумал. Крыло террасы нелепо торчит в сторону. Когда я приклеил последнюю спичку, дворец мой завалился набок. Пришлось ставить подпорки. Дом на костылях, как вам это нравится? Но он не заметил подпорок, а может, решил, что так было задумано.
И в этот дом на костылях мы поселим ваших питомцев, Николай Иванович? Ах, как больно…
Я определенно что-то хотел выразить. Не получилось. Теперь меня казнят – и за дело.
Я хотел выразить любовь воспоминаний.
Мы разучились жить, но вспоминать еще умеем. Я никого не люблю – приходится еще раз признаться в этом, – но мои воспоминания умеют это делать. Любить – глагол прошедшего времени.
«Вы скоро выздоровеете, и все пойдет на поправку». Что – «все», Николай Иванович?
Ртуть – тяжелый металл. Чтобы поднять ее на такую высоту, надо постараться. Наверное, они испугались, когда я потерял сознание. Они думали, что «все пойдет на поправку». Но я и здесь оказался ужасным индивидуалистом. Я не желал поправляться. Вероятно, хотел избежать публичной казни, сделать вид, что все разрешилось естественным путем.
Когда я на короткий срок очнулся, то увидел у раскладушки новые лица. Это были мои соседи, супруги Завадовские. Ртутный столбик все еще пронзал градусник снизу доверху, как паста в шариковом стержне. Супруги плавали, точно в тумане, вокруг моей постели – сладкие, как малиновое варенье, которым они меня потчевали. Они тоже хвалили мой дом. Что за странность? – все его хвалят, но никто не хочет в нем жить… Потом Завадовские растворились в багровом сиропе, а вместо них возникли старички Ментихины, соседи по улетевшему дому. Старик держал меня за запястье, считая пульс, а старуха читала вслух «Моральный кодекс строителя коммунизма» – все заповеди подряд. «Человек человеку – друг, товарищ и брат…»
Где же вы были, друзья, товарищи и братья, когда я пропадал в ночных котельных и кладовках с мышами? Врете вы, уважаемые друзья, товарищи и братья! Никому нет до меня дела, а мне нет дела до вас. Все, что было святого, вы перевели в пустопорожние слова, произносимые загробным голосом у постели умирающего.
Впрочем, какой смысл спорить с галлюцинациями?
Потом явился Аркаша Кравчук. Он остановился в дверях, теребя свою жидкую бороденку. «Я иду к тебе, Аркадий. Ты меня ждешь?» – вымолвил я, но он мягко покачал головою: «Нет, Женя, ты идешь на поправку. Знаешь, какие я там стихи написал? Гораздо правильнее, чем здесь». Он подошел к столику, дотронулся до башенки на спичечном доме. «А я не знал, что ты тоже сочиняешь. Это почти правильно, вот только терраса…» – «Но надо же им где-нибудь гулять?» – «Там нагуляются», – сказал он, криво улыбнувшись, и вдруг превратился в лысого старика, одетого в выцветшую гимнастерку со Звездою Героя. «А мы с вами чем-то схожи, – с неприязнью проговорил он, осматривая мой дом. – Когда поедете в Швейцарию, не забудьте прихватить это сооружение. Ему там самое место».
Я понял, что это предсмертные мои видения. Озноб подбирался к сердцу, язык с усилием ворочался во рту. Почему они не вызывают врача? Ведь я умираю.
Но вот явился врач с окладистой черной бородою, высоким и сильным голосом. Ему ассистировал мрачного вида субъект с глазами, сидящими у переносицы. Я стонал, раздирая горло, пока они, склонившись с двух сторон над кроватью, спорили о методах лечения. «Я думаю, нервный шок, Всеволод Владимирович, вы согласны? Ваша компетенция позволяет вам отличить больного от мертвого?» – «Вы нашу конституцию не трогайте, Рувим Лазаревич! Взялись лечить – лечите!» Как вдруг они соприкоснулись лбами надо мною, и комнату озарила яркая вспышка. Точно вольтова дуга проскочила меж ними и сожгла обоих в огне взаимной ненависти. Только серый пепел повис в воздухе, оседая на куполах и башенках моего дома.
Теперь в комнате моей возникла Серафима Яковлевна с подносом ватрушек, Михаил Лукич нес за нею кипящий самовар. «Что же мы – не люди? – говорила она, обкладывая ватрушками мое творение, отчего оно стало похоже на торт. – Жить по-людски надо, вот и весь сказ. Воображаешь о себе много, заяц. Мы – черная кость, однако кое-что в жизни понимаем, и не тебе нас учить. Попей-ка лучше чайку с ватрушечками, зла я на тебя не таю, живи как знаешь… Но нас не трогай. Мы свое горбом заработали…» И лился крутой кипяток из краника, а Михаил Лукич важно кивал речам супруги, похожий на дьячка сельской церкви – вот-вот запоет «аллилуйю».
Я понял, что они пришли прощаться со мною – знакомые и незнакомые, бывшие соседи, родственники, персонажи – моя семья, в которой я был уродом, потому что не желал понимать их законов, но не мог объяснить им свои. Я никогда не выздоровлю, Николай Иванович, Благодарю вас, Петр Лаврович…
Чья-то рука поднесла к моему лицу градусник, и я увидел страшную картину движущегося столба ртути, который, как лифт нашего дома, неудержимо поднимался вверх, пока не уперся в запаянный конец трубки. Он прорвал его и выплеснулся фонтаном блестящего металла наружу. Много раз вот так я мысленно пробивал крышу кооперативного дома, чтобы взлететь в небо, и каждый раз упирался во что-то.
Надо выйти за предел. Хотя бы однажды позволить себе выйти за предел.
Пружинки раскладушки пели подо мною на все лады – заупокойный клавесин по блудному сыну, погибающему в чужой квартире чужого дома.
Меня накрыло черное забытье, в котором вспыхивали разноцветные пятна, точно огни цветомузыки в баре «Ассоль». Жирная крыса в лакейской ливрее со стаканчиком коктейля, зажатым в цепких лапках, сидела за стойкой, топорща жесткие усы. Я кинул в нее ботинком, как папа Карло, но промахнулся.
Темнота рассеялась. Возникли очертания окна с кирпичной кладкой за ним – причуда больного архитектора. Вокруг раскладушки сидели мои интернациональные племянники, складывая из кубиков слова «Миру – мир!». Сама Любаша с грудным Ваней пристроилась на раскладушке у меня в ногах. «Он проснулся, – сказала она детям. – Поздоровайтесь с дядей». Дети стали говорить на разных языках. Я силился понять, но не мог. «Мы пришли за тобой, хватит тебе тут, – продолжала сестра. – Майор согласен. Тебе дадут новый паспорт с новой фамилией, можешь сам ее выбрать в телефонной книге, нельзя же так мучаться! Сашенька согласна. Конечно, она еще молода, но любит тебя…»