Окна панельной пятиэтажки выходили прямо на кладбище. Возможно, именно здесь, на иерихонской окраине, располагался когда-то райский сад с божественной яблоней — район в общем-то соответствовал библейской экспозиции, недаром неандертальцы в древности облюбовали это благодатное местечко для своих покойников. Но с тех времен здесь все изменилось. Садовника не нашлось, фруктовые деревья вырубили, пыль стояла столбом, и детство Мишеля проходило под непрерывный аккомпанемент медно-зеленых труб траурного марша Шопена. Мишель каждый день наблюдал, как рыли могилы и тягали покойников, да и сам принимал посильное участие в этом вечном природном круговороте — подносил могильщикам на позиции хлеб, колбасу и водку. Его карманы, туфли, носки, уши всегда были забиты песком, землей, глиной, грунтом, — за что ему крепко доставалось от мамочки Эсфири Борисовны, не отличавшей благородную почву от низменной грязи.
— Ой, что делать, что делать… — привычно причитала она, выбивая из сына пыль.
Но дурь, в отличие от пыли, не выбивалась. Отец, дед и прадед Шлиманы, сообразив в субботу на троих (пращур-одессит, дожив до ста одного года и дослужившийся к тому времени до полного могильщика с профессорским окладом, решил, что жизнь сделана, вырыл сам себе в подарок на день рождения хорошую могилу, выпил бутылку водки «с горла», улегся поудобней, уснул и преспокойно помер во сне в обнимку с лопатой, которую потом отдали Мишелю), — так вот, сообразив на троих, эти потомственные земледельцы мечтали о том, как оторвут Мишеньку от грязной земли и выведут «в люди», но у них из этого ничего не получилось — Мишель сделал, слепил себя собственными руками без помощи родственников — сам, сам и только сам вышел из грязи в князи.
По воспоминаниям современников, уже в пять лет Мишель заработал свой первый долларо-шекель, докопавшись совочком в уже упомянутой иерихонской песочнице с резными деревянными петушками до крохотной черно-зеленой монетки с непонятной надписью и с «оруэлловским» годом на аверсе:
«1 копейка 1984»
Мишель почистил странную монетку об белые штанишки, монетка засветилась тусклой латунью, и на ее реверсе проявился ни на что не похожий старинный герб с изображением земного глобуса, обрамленного колосьями с ленточками и припечатанного серпом, кузнечным молотом и литерами «СССР», которые Мишель прочитал на аглицкий манер: «ЦеЦеЦеПе» (умел уже читать по-английски, подлец! — но не знал, что означает это «ЦеЦеЦеПе»). И он, не зная «что делать», предложил латунную монетку местному ювелиру мсье Курицу, совершавшему променад вдоль кладбища по авеню Бар-Кобзона, нагуливая аппетит перед пасхальной вечерей:
— Купите монетку, мсье! Дешево отдам.
— Зеленая, как моя жизнь, — пренебрежительно отвечал ювелир Куриц, скрывая жадное изумление. — Где ты взял копейку, малыш?
— Где взял, где взял… — передразнил Мишель, стоя по колено в песочнице, крутя гребешок деревянному петушку и тоже удивляясь про себя: «Ужель та самая „жизнь-копейка“?»
Где взял — и так было ясно.
Быстрый торг состоялся — тем более, Эсфирь Борисовна уже кричала сыну из форточки:
— Ой, что делать! Миша, иди кушать!
Нельзя уверенно утверждать, что мсье Куриц обманул несмышленого мальчика (хотя ресефесеровская копейка стоила по тем временам никак не меньше сотни американских долларов), — похоже все же, ювелир взял монетку «как бы» в залог, «будто бы» на хранение. Вообще, мсье Куриц был честным если не ювелиром, то человеком. По уходу Мишеля домой кушать, мсье нагулял себе аппетит, перекопав и просеяв весь песок в иерихонской песочнице, но больше ничего драгоценного не обнаружил — кроме огрызка яблока неизвестного сорта и насквозь проржавевших женских наручных часов «Победа» со слабой фосфорной радиацией. Через двадцать лет, когда Шлиман-второй прославился, мсье Куриц торжественно вернул ему эту копейку, а жене Мишеля, Марине Васильевне Сидоровой, преподнес отреставрированные ресефесеровские часы, которые шли получше любых японских. Тогда же Куриц предложил Мишелю на паях искать легендарную Платонову Атлантиду, но не встретил сочувствия. Он же, Куриц, исписал скучнейшими воспоминаниями о семье Шлиманов две стандартные ученические тетрадки, но издателя не нашел и положил эти тетрадки в швейцарский банк на сохранение, где их до сих пор никто не востребовал.
— Атлантида не Москва, Куриц не птиц[1], — так вздохнул о нем Мишель Шлиман, равнодушно полистав в преклонном возрасте эти розовые тетрадки с портретом моложавой Голды Меир.
А в тот день Мишель вернулся домой со своим первым честно заработанным долларо-шекелем в кулачке и с полными карманами геологических образцов песка и почвы — явился прямо к праздничному столу с пасхальной индейкой, мацой и расписанными под хохлому куриными яйцами[2].
— Ой, что делать! Он меня убьет и в гроб закопает! — запричитала Эсфирь Борисовна.
— О! Явилшя не жапылилшя! — прошепелявил беззубый прадед.
— Почему штаны красные? — спросил дед (штаны были испачканы не красной, а зеленой монеткой; но дед почему-то так ненавидел красный цвет, что ему везде мерещилось красное).
— Куда за стол с ггязными гуками?! — отец сделал замечание с легким французским прононсом, который он подцепил на службе в Иностранном легионе на линии раздела по Уральским горам между Европой и Азией, когда там шла очередная племенная резня между аборигенами.
«Ужель та самая „судьба-индейка“?» — думал голодный ребенок, протягивая жадные ручонки к жареной птице и привычно не обращая внимания на странности предков.
Это была она, его судьба, — надутая птица с красными соплями и с плохим характером.
Мишель немедленно получил по грязным рукам и выронил на цементный пол свой первый долларо-шекель, вызвав тихое изумление отца, деда и прадеда. Тут же был учинен допрос с пристрастием.
— Где взял, где взял… — отвечал обиженный мальчуган, но пришлось выложить все: «жизнь — копейка, судьба — индейка, куриц не птиц» и так далее.
Отец, дед и прадед Шлиманы, наскоро хлопнув для храбрости по рюмке зубровки, наспех перекусив старым, несъедобным, но кошерным индюком и по-быстрому перекрестившись на позолоченные кресты новой синагоги, как были босиком направились к мсье Курицу с требованием вернуть ихнему мальчику ресефесеровскую копейку, иначе они в его Курицевой ювелирне окна побьют, — но ювелир не стал слушать речи этих выживших из ума мафусаилов, вытер жирные от пасхального поросенка губы и заливисто засвистел в полицейский свисток, вызывая с авеню Бар-Кобзона дежурного фараона из полиции нравов Егора Лукича Коломийца — того еще Держиморду!