— Радио можно выключить? А то голова раскалывается…
А они на меня как на идиота смотрят.
— Ты, — говорят, — чего, пьяный, что ли? Где ты радио тут слышишь?
У нас его еще вчера забрали.
— Ни фига подобного, — отвечаю, — я все прекрасно слышу. «Модерн», последние известия, у микрофона — Елена Тараторкина.
Но наша дискуссия была прервана Коноплевым. Он вошел, поморщился и сказал:
— Пошли к комполка.
Повел он меня к командиру полка. Входим в его кабинет. Командир мне сразу:
— Почему в головном уборе?
Я хочу снять берет, берусь за него, но от невероятной, прямо-таки нечеловеческой боли падаю на пол. И, поверьте на слово, в этот момент, когда я падал на вылизанный паркет в кабинете комполка, в голове моей громко-громко раздается: «Вечерний звон, бом-бом». Вот, думаю, и пришел мне вечерний звон. Причем полный.
И тут другая музыка откуда ни возьмись, и рев зверский, сквозь который можно разобрать: «День прошел, а ты еще жив, день прошел, а ты еще жив!» И я, видимо, так разительно в лице переменился, что майор мой сразу подскочил ко мне… и сам чуть не упал. Тычет в мою голову пальцем и спрашивает:
— Что там у тебя?
Я потрогал. На темени как бы две шишечки, шершавые, на бородавки похожие. Только металлические. Да и ясен хрен — откуда на берете бородавки?
Стал я его снимать, а он не снимается. Как приколоченный. Рванул я этот берет изо всех сил — и вырубился.
Потом хирург мне говорил, что молиться я должен на моего майора. Молиться, конечно, не буду, но благодарен по гроб жизни — да. За то, что не дал еще в части сделать то, чего не сделали в госпитале, чего до сих пор никто не может сделать.
В общем, случилось так, что комендантский патруль таковым не являлся, и мой случай — не единственный. «Деды» какие-то забавлялись: изображая комендантский патруль, грабили солдат с малым сроком службы. Некоторых убивали. Как, например, меня. Один из них ударил меня молотком. А потом они приколотили мне берет к голове гвоздями на сто. Двумя штуками. По одному на левое и правое полушарие. Но личности их до сих пор не были установлены. Чем с ними дело закончилось — это отдельная история. Потом, если будет время, расскажу.
Меня же в бессознательном состоянии отправили в госпиталь, в Хибаровск. Первым делом мне в приемном покое отстригли с головы берет и обрили все волосы. С той поры хожу с гладко выбритой головой и ношу хлопчатобумажную кепочку, не снимая, дабы не смущать людей двумя гвоздями, торчащими из моего черепа (ну не торчащими, а слегка выступающими на один-два миллиметра). А когда я наконец очнулся, мне сообщили, что меня комиссуют по инвалидности.
— А я не инвалид, — говорю, — я себя прекрасно чувствую.
— Так у тебя же два гвоздя в башке, — говорит доктор.
Доктор, скажу я вам, был дядька еще тот. Не старый еще, но уже совсем седой, на Айболита похожий. У него даже поговорка была: «Ай, блин!»
— И что теперь? — спросил я.
— Как что? Положим тебя в психиатрию, — ответил доктор и посмотрел на наручные часы. — Ай, блин! Линейка скоро!
— Э, погодите, — запротестовал я. — Меня что, психом считают? Мне что — с придурками придется?..
— Чудак человек, — улыбнулся доктор. — Да там один дурак на сто нормальных. Косят все.
Успокоил! А вдруг меня как раз с одним таким психом в палате оставят?
— А почему не в хирургию? — не сдавался я.
— Ну подумай сам. — Доктор уселся на мою койку, в ногах. — У тебя в башке два инородных тела, так? Плюс еще два сильных удара молотком. Верно? А кто даст гарантию, что это на твоей психике не сказалось или не скажется? Поживешь пару месяцев там. А мы здесь тебя как следует изучим, может, и придумаем, как из тебя эти электроды достать.
И поселили меня в психиатрии. Точнее — в одиннадцатом закрытом отделении. Чтобы враг не догадался, где психи лежат. Правда, вместо двух месяцев парился я в этом заведении полгода, и все по одной простой причине — врачи никак не могли решиться на операцию. Раз десять мне делали рентген головы в разнообразных ракурсах (я думаю, фотографы такой фантазией не обладают, как наши врачи). Первый месяц меня обследовали каждый день. С ног до головы (голову особенно), потом реже, и последний месяц я ждал оформления документов на демобилизацию, ибо в конце концов вытащить из моей головы гвозди никто не рискнул. Мол, хрен знает, неудачно шевельнем — и пропал парень, мама-папа плакать будут. Нет, брат, живи лучше так. Только лысину время от времени уксусом протирай, чтобы шляпки ржа не ела.
С психами меня тоже поднадули.
Оказалось, что из семидесяти пациентов, пребывавших на ту пору в дурке, половина (!) была частично или полностью сошедши с катушек, как выражалась вторая половина. Процент этот постоянно менялся, и к моменту моей выписки составлял пропорцию один к десяти в пользу нормальных.
Врачи успешно делали свое дело и лечили не только здоровых, но и больных. Среди нормальных, то есть косарей, суицидников и алкоголиков, которые отходили после горячки буквально на следующий день после госпитализации, я получил прозвище Маяк. И вот почему.
Если вы помните, выше я уже описал единственный побочный эффект от «инородных тел» — я стал слышать радио. Но, как оказалось, не только я. Дело в том, что сплю я с открытым ртом. И в первую же ночь, когда меня поместили в палату с Гусем, Студентом, Мальком и Ангелом, в башке у меня застряли волны «Маяка» и работали не менее получаса. И через рот, как через плохой динамик, на всю палату транслировался концерт Тамары Гвардцитедзе. Малек со Студентом тащились, Гусь устроил истерику, Ангел поставил эту мою особенность на контроль и не отходил ни на минуту полтора месяца, пока его не признали годным к строевой и не отправили в часть (впрочем, он сдунул оттуда в ту же ночь, как его привезли). Но эти полтора месяца я был секретом нашей палаты.
Несмотря на дурацкую кличку, уважением среди косарей я пользовался. Как не являющийся косарем и в то же время — не псих. Опять же — радио. Всему нашему этажу, «тяжелобольным», запрещалось наличие радиоточек и т. д., и т. п. И выходить на улицу тоже… Поэтому развлечения, кроме шахмат, шашек, нард и появляющихся иногда книжек, придумывать приходилось самим. Или самим же сходить с ума, что некоторые, а в частности — Гусь и Акула, делали. А, вспомнил — еще сумасшедшие были развлечением, но это — на десерт, когда уже ничто от скуки не спасало. Но об этом разговор еще пойдет.
А в тот день, седьмого мая девяносто пятого года, меня перевели в психушку, определили к «тяжелобольным» на третий этаж. И дежурила в тот день Олечка Охмеленко.
— «Косишь»? — спросила она.