— Да я много о чём спрашивал… О Булгакове, об Олеше, о Павле Генриховиче…
— О Павле Генриховиче? Откуда ты знаешь о Павлуше-морфинисте?
— Лукич, что это ещё за Павлуша-морфинист? Я никогда о нём не слышал и тебя о нём не спрашивал!
— Как не спрашивал? Ты сам только что сказал, что спрашивал о Павле Генриховиче.
— Ну, спрашивал! Так ты мне о нём и рассказал пять минут назад!
— Да я о Павлуше-морфинисте даже самому Господу Богу ни слова не скажу, не то что тебе! Давай, выкладывай, что я тебе о нём говорил!
Я смотрел на Лукича, как, наверное, смотрел бы зачумлённый на прокажённого. И пытался вспомнить, с какой стати в нашем разговоре выплыл этот морфинист, о котором даже Страшный Суд не вытащил бы из Лукича ни слова. И, скорее всего, из страха за посмертную судьбу души старика, вспомнил:
— Ты мне говорил, что Павел Генрихович лихо подделывал почерк вождя мирового пролетариата! Да так, что экспертиза писала: классная подделка Павла Генриховича.
— Да ты вообще ничего не понял, — устало вздохнул Лукич и продолжал:
— Я тебе говорил не о Павлуше-морфинисте — приёмном сыне Ягоды, а о Павле Наумовиче Беркове — академике. Его чуть было не раскололи — вроде как он сам ленинским почерком написал те работы, которые привёз из Швейцарии, что ли, или из Швеции, — всё время путаюсь в этих странах. Его от ЦК посылали в Европу, чтобы он как частное лицо скупал рукописи товарища Ленина у разных бывших соратников, которые не вернулись на родину и, выходит, предателями стали и присвоили себе народное достояние. Сам Владимир Ильич, когда сочинял что-то в спецзоне, иногда вспоминал, что об этом у него уже было написано, жаль, говорил, время терять, а однажды вскипятился, вставочку швырнул на пол, чернила разлил по столу и потребовал, чтобы послали кого-нибудь в Англию, Францию… да сам знаешь, куда ещё забрать свои рукописи. “Не будут отдавать, — кричал, — расстреливайте на месте!”
— И много расстреляли? — интересуюсь я, предвкушая интересный поворот разговора.
— Да ты, что, спятил, что ли? — искренне удивляется Василий Лукич. — И не пытались даже. Самого Кутепова, чтобы расстрелять, пришлось везти через всю Европу на родину. Просто увезли в СССР — и то какой они шум там подняли. Как догадались, мы долго не могли понять, ведь так чисто всё сделали. А ты — расстреляли! Выкупил Павел Наумович у владельцев. А заодно много других, как он говорил, редкостей вернул по законному месту пребывания.
Когда показали рукописи Владимиру Ильичу, ему даже дурно стало: “Мракобесие, поповщина, оголтелое фиглярство”. Как он только не выражался, расшвыривая листки и тетрадки. Потом стал такой весь сосредоточенный и говорит: “Пишите, я диктовать буду!” Я его еле-еле уговорил успокоиться. Диктовать ему было не положено. Потом он докладную написал в ЦК, что подсунули ему фальшивки с целью опорочить перед мировым пролетариатом.
Вот так и оказались рукописи товарища Ленина на экспертизе, а Павел Наумович под следствием. А тут и органы под бомбёжку попали. Лаврентий Павлович, значит, метлой поработал. Да, весёлые были времена… Беркову ещё повезло: академиком помер, а расколись он до прихода Берии — сгнил бы без права переписки.
Лукич отправился на кухню, а я, уже совершенно запутавшийся в лабиринтах его воспоминаний, ошалевший от нервных флюидов старика при упоминании о Павлуше-морфинисте, от любопытства при виде кожаного переплёта “Лосиной книги”, судорожно пытался вникнуть в текст на случайно открытой странице:
“Приятно преступление, но безнаказанность, не отделённая от него, вызывает в человеке исступлённый восторг. Он переполняет разрушительную чашу, её содержимое бурлит в черепной коробке, и уже мало будоражащих слов, воля… воля… мышцы наливаются неукротимой энергией, и она выплёскивается в бессмысленное всесокрушающее действие.
Через минуту на тротуары Арбата полетели разбиваемые стёкла, сталкивались раздражённые пешеходы, вскипали драки. Троллейбус, шедший от Смоленского, вдруг остановился, в его окнах погас свет. Заревели клаксонами попавшие в тупик машины. Кто-то снял ролик с провода. На укатанном асфальте валялись раздавленные помидоры и огурцы.
— Царствую над городом! — прокричала Маргарита, и кто-то с изумлённым лицом выглянул из окна четвёртого этажа…”
Пока Василий Лукич колдовал на кухне, я перелистал вклеенную в гроссбух подпалённую огнём тетрадь и понял, что передо мной список знаменитого романа Булгакова “Мастер и Маргарита”. К сожалению, не полный. Интересно бы узнать, знаком ли он кому-нибудь, кроме бывшего владельца и ветерана? Как попала тетрадь к Лукичу? Почему он дал её мне, прежде чем рассказать об “умниках” и “клиентах” и их взаимоотношениях с “начальниками”? И почему Лукич начал что-то выкладывать мне о подделках, в том числе и текстов вождя?
— Ну как? — спросил Василий Лукич, неторопливо разливая чай в кружки из толстого фаянса с изображением железного Феликса на фоне знаменитого здания на Лубянке.
— Вопросы потом, я ещё не успел переварить то, что увидел. Сначала расскажи, как к вам попала эта книга. И причём здесь умники и клиенты?
— Вот это — деловой вопрос. А то — Олеша… Булгаков…
Лукич раскрыл железную коробку из-под монпансье и вынул, видимо, заранее приготовленную фотографию. Лицо старика сияло от предвкушения эффекта который должен был вызвать у меня снимок. За большим столом, под двумя огромными портретами вождей сидели, неловко съёжившись, сам “владетельный князь” Ленинграда и сопредельных территорий Жданов, шеф НКВД Лаврентий Павлович Берия и незнакомый мне человек, на петлицах которого красовались два ромба. Ощущение было такое, что последние двое распекают в чём-то провинившегося “князя”.
— Ну, как? — снова спросил меня Лукич, отодвигая кружку от фотографии.
Я не нашёл, что ответить на это “ну, как” и сказал:
— Восемь.
— Что “восемь”?
— А что “ну, как”?
— Да ты что? — рассвирепел старик, схватил фотографию, бросил её в коробку и прихлопнул коробку крышкой.
Я не понял, какую бестактность совершил по отношению к заслуженному ветерану, бросавшему на меня свирепые взгляды.
— Что толку тебе рассказывать, если ты не понял, что, во-первых, это единственная фотография, где Берия и Жданов находятся вместе, а во-вторых, — в его глазах промелькнуло молнией величайшее презрение, — а во-вторых, вот они перед тобой: начальник, клиент и умник.
Спросить Лукича, кто из них кто, я не осмелился, боясь вызвать новую вспышку гнева и, не дай Бог, сердечный приступ, который — в возрасте моего собеседника — мог бы выйти ему боком.