Солнце врывалось в большие окна, ветерок играл легкими занавесками, и быстрые блики света играли на мраморе сводчатых потолков. За дверным витражом балкона отцветали оранжевые осенние цветы, и сюда, в глубину парка, не подбирался уличный смог от повозок, работавших на горючем камне. Я смотрела через открытую дверь на газон и деревья, на шумные пестрые кучки студентов. И жизнь в этом мире казалась нормальной, прежней. Люди и солнце на узких каменных дорожках в зелени подстриженной травы… Но я знала, что там, на другом конце города, была иная жизнь. Шахты в удушающем облаке смога и люди с серыми лицами, покрытыми слоем пыли, люди, смирившиеся со всем этим… Я-то знала, что меня ждет дома, когда возвращалась, отработав под землей положенные студентам часы. А они, эти люди? Что их ждало на земле? Да и вообще — стремились ли они к чему-либо в этой беспросветной, монотонной жизни? Большинство, пожалуй, даже толком и не смогло бы ответить. Они не ведали вольной жизни «щупачей» с ее прихотливыми радостями, которые дарит искусство, творчество, общение с природой. Культура «зрящих» не коснулась этих людей. Какие могли быть у них желания, если планета бедна, а труд тяжел? На что направлены были их помыслы! Я защищалась от них, от этих мыслей, как могла и проклинала способности «щупачей»… Обмануть… Украсть. Похитрей притвориться. Заработать побольше за счет другого. И кругом — лицемерие, ложь, ненависть… Я впитывала эти мысли, ощущения, стремления и мучилась, и проклинала судьбу, пославшую мне дар все видеть… Как хорошо, что люди вокруг не были «щупачами»! Или, наоборот, плохо?
С горечью думала я в те минуты, когда спускалась в шахту, как трижды правы были деды, завещавшие прежде всего изменять людей, облагораживать их души, помыслы, их разум. Я чувствовала вину за все. Что дальше ждало этих несчастных, в которых не разожгли вечный огонь духовной культуры предков и отпустили в мир, словно детей, не готовых для трудной жизни? Что было там, впереди, у нашего мира? Меня доводило до безумия, что, быть может, я одна думаю так, а все остальные — иначе, что никто вокруг не хочет замечать всей трагичности и безнадежности… В такие минуты, в душной темной шахте мне казалось, что у меня нет ничего общего ни с одним живым существом, чувство мучительного одиночества отделяло меня от всех. Порой я горько это осознавала даже в толпе студентов… Но вот, уже сделав из этого грустный, столь очевидный вывод, я видела группку детей, переходящих улицу… Яркие, маленькие, странные и не похожие еще друг на друга. Они шли по двое, по трое, по одному… От них я не хотела себя отгораживать. В них, и только в них сохранялось еще нечто близкое каждому из касты зрячих. Но что станет с ними через несколько лет? И почему из взрослых столь неизбежно вылепливалось то, что есть? Я знала, «щупачи» обсуждали это в своих кругах. Дети излучали почти так же, как мы, — до какого-то определенного возраста. Оттого в эти годы мы и воспринимали их, как себя. Потом они изменялись…
Уходя от нас, окончив школу, становились такими, в чью среду попадали. Серая тупая сила брала верх? Или это была приспособительная реакция? Спасительное притупление души, когда надо брать на себя другие, отнюдь не возвышенные функции? Изнурительный неинтересный труд, смирение, рождение детей, увядание до старости, смирение — смирение и смерть… Но ведь и мы были людьми тоже! Правда, подобных нам оставалось так мало — ничтожно мало, мы были рассеяны в огромной массе, и нас заставляли жить по чужим меркам. Нас, а не наоборот! И вот они-то как раз, воспринимавшие мир иначе — все видевшие черным или белым и часто путавшие даже эти два цвета, — были для меня вязким, бесчувственным, далеким и чужим океаном… Непонятный по своей сути, колеблющийся по нелепым законам, — он подступал все ближе… Когда же, наконец, вспомнили и про нас и учителя выслали в отдаленный степной район, я поняла, что теперь до самого горизонта — только этот океан. Я осталась совершенно одна.
Шли месяцы — я уже не чувствовала себя равной со «зрячими». Я пала духом; не видя цели, теряла силы. Уставала физически: от суеты бесконечного дня, от метания туда-сюда, работы в шахтах, от поездок в дымных, забитых людьми душегубках. От смога, от боли, от усталости… Здесь немыслимо было то, к чему я привыкла с детства — тот образ жизни, тот круг занятий, для которого требуется особое состояние души: для чего надо всегда сохранять свежую голову, давать пищу уму, питать сознание необходимой энергией, рождающейся от общения с себе подобными и с природой. Получался замкнутый круг. Человек не мог совершенствоваться, быть вместе с природой и черпать из нее необходимые для этого силы. И природа гибла вместе с человеком. Жизнь попросту делалась невозможной…
Я храню в памяти вычитанные где-то Вольфом слова о том, что если великое дело покоится на слезах и страданиях хотя бы одного существа, то дело это не может быть великим. Гуманно ли пробуждать у общества разум, надеясь, что большинство будет счастливо постоянно и только меньшинство останется страдать? Может ли быть хорошо кому-нибудь, если сытость куплена ценой культуры? Можно ли считать это общество справедливым… теперь или в будущем? И станет ли оно таким? Способны ли помочь себе сами люди, заставляющие страдать других? Ведь мы им уже не поможем — мы, позволившие неумелостью своих действий затянуть эволюцию на века. Мы расплачиваемся за свой грех.
Вновь и вновь повторяю я в памяти слова Вольфа… И опять примеряю их истину к своему миру. И прокручивая заново ленты воспоминаний, повторяю мысль, мучившую еще тогда…
Я чувствую, что там, впереди, всем предстоит более страшное, нежели просто пустота; и тогда нечто, куда более жуткое, чем сила самовлюбленной обывательщины, вырастет из глупости и пустоты, если сами люди не сумеют задуматься. Не изменят своих позиций. Не создадут чего-то лучшего, особенного, как, например, случилось на Земле, — не сотворят собственного чуть-чуть «христианства», о котором любит говорить Карин, чуть-чуть «толстовства», о котором вспоминает Вольф… Ибо в области пониженного давления, как в бездонной яме, собираются самые черные тучи…
Но тогда мне было не до абстрактных рассуждений. Вдруг стали приходить массовые известия о смертях сосланных «щупачей»… Однажды я увидела во сне, что заболела желтой лихорадкой. Утром обнаружились первые признаки начинающейся болезни. Это было непонятно. Потрясенная этим, я, как всегда, спустилась за почтой и, механически заглянув в корзинку для писем у входной двери, сперва даже не удивилась, что конверт со знакомым штампом подписан чужим почерком.
Я развернула серый листок. Чужие буквы плясали перед глазами. В трех строчках коротко сообщалось, что мой учитель скончался от воспаления легких.