– Семнадцать тысяч видов! – Изумленно выдохнула Джейн. – Нереально много…
– Это происходит постоянно. Природа чрезвычайно избыточна. Она сначала производит огромное количество видов, потом уничтожает их почти все, потом снова производит и снова уничтожает… эволюция не линейна, она проходит через множество расширяющихся и сужающихся этапов.
– Да, я как раз недавно читала о том, что в Ордовикском периоде появилось множество новых видов, а в его конце они почти все вымерли, так как поднявшиеся Аппалачи сделали климат холоднее, – подтвердила Джейн. – Удивительно, как я это запомнила! Для меня все эти периоды – такая же труднозапоминаемая материя, как и химия…
Они посидели некоторое время, каждая думая о своем, спрашивать и говорить больше ни о чем не хотелось, и Джейн погрузилась в состояние некой прострации – видимо, причиной тому была перенасыщенность полученной за последние пару дней информацией и впечатлениями.
"Храм науки", неожиданно всплыл в голове Джейн застарелый литературный штамп. Да, больше всего эта странная лаборатория походила на такой храм. Наука здесь была везде, на каждом шагу. Она воплощалась в практические исследования, к которым Джейн еще по-настоящему и не приближалась, она жила здесь в каждом, кто встречался ей на пути. Похоже, что во всем этом муравейнике не было ни одного не увлеченного наукой человека, будь он техником или ведущим проекта. В старых фантастических книгах Джейн попадались сюжеты, в которых автор пытается нарисовать идиллию подобного рода, но движущей силой всегда было что-то предельно чужеродное, отталкивающее – то классовая борьба с миром капитализма, то, наоборот, борьба с заразой коммунизма. То идея-фикс завоевания космоса просто ради завоевания, власть ради власти, расширение ради расширения. Когда же автор старался подняться до самых, так сказать, чистых, идеальных мотиваций, тогда ученые во всю стремились обогнать друг друга, поскорее совершить открытие, и получалась новая идея-фикс – открытия ради открытий. Удивительно, но людям крайне сложно вообразить, понять и принять идею жизни ради удовольствия от нее. Изучать науку ради получения наслаждения от ясности, предвкушения от узнавания нового. Словосочетание "изучать науку" неразрывно ассоциируется с "серьезным подходом", с "профессионализмом", между тем как здесь, на этом гималайском холме, реализована какая-то совершенно удивительная доктрина "принципиального дилетантизма", которая, как оказалось, совершенно не противоречила профессионализму, и даже более того, способствовала ему, делала его не вынужденной мерой выживания, а интересной формой существования.
Резкий порыв ветра взлохматил ей волосы, и вдруг вся жизнь полетела к черту – в один короткий миг Джейн поняла, что старая жизнь кончилась. Она еще не понимала и не могла понять в этот момент – как она будет жить дальше, зачем она будет жить, с кем и где. Просто она знала наверняка, что жить так, как она жила раньше, она не будет в любом случае независимо от того – примут ее именно здесь или нет. Что-то необратимо сломалось, что-то серое и затхлое. Сейчас, спустя лишь минуту после этой внутренней катастрофы, она испытывала изумление – как так могло быть, что она жила всю жизнь в такой обыденности, и даже не то что не мечтала о другой жизни, но даже и не думала, что тут вообще есть о чем мечтать. И это было так ясно, так чисто. Она удивилась тому, что не было страха потерять эту ясность, вернуться назад в оболваненное существование – это действительно была полная, тотальная катастрофа, от которой хотелось прыгать, визжать от радости и игрячести, но было и другое – решительность и серьезность любой ценой, во что бы то ни стало построить свою новую жизнь.
Снилось что-то мерзкое – то ли родители, то ли школа. Что-то мерзкое и липкое, что прилепляется и висит клеймом, которое не стряхнуть и не стереть. В какой-то момент Андрей отдал себе отчет в том, что это сон, но не хватило усилия для того, чтобы проснуться и стряхнуть наваждение, и он провалился снова в это болото. Снился вариант истории, которая случилась с ним несколько месяцев назад, когда мать позвонила и назойливо-агрессивно стала настаивать на своем приезде – "навестить" сыночка. Андрей представил себе, как эта стерва войдет к нему в комнату, как начнет "наводить тут порядок"… идиотские вопросы – покушал ли он и что именно он покушал… делает его посмешищем для парней… Раньше он даже в мыслях не мог себе позволить назвать ее "стервой", но хватило одного месяца проживания в общежитии, чтобы начать называть вещи своими именами. Многое изменилось за год. Теперь он смотрел свысока на тех, кто приходил на занятия из дома – как оказалось, поистине огромная пропасть разделяет тех, кто живет с родителями и тех, кто начал самостоятельную жизнь, особенно в общежитии – в этом конгломерате самых разных нравов и привычек.
Он, конечно, волновался, переезжая в общагу, поскольку менялось всё, вообще всё, и хотя эти перемены были желанны и даже очень желанны, так как потребность вырваться из-под родительской опеки приобрела в последние годы силу идеи-фикс, тем не менее страшно было все равно. Он предчувствовал, и желая этого и боясь, что вся его жизнь перевернется кардинально, без возможности вернуться назад. Так и случилось. Ему повезло, что его поселили к двум пятикурсникам – людям, которые показались ему инопланетянами. У них были поразительно простые и циничные взгляды на мир, начиная от учебы и касаясь самых, казалось бы, неприкосновенных и интимных областей жизни, в том числе и отношение к родителям. Андрея буквально перекосило, когда он впервые стал свидетелем разговора между Максом и Ильей об их родителях. Слово "грубость" недостаточно грубо само по себе, чтобы отразить ту почти фанатичную неприязнь, да в общем неприкрытую ненависть, которую они при этом выражали. Это было тем более поразительно, что в маленьком городке, откуда Андрей приехал, среди пацанов, какими бы "отбившимися от рук" они ни слыли, ничего даже близкого он не слышал за все восемнадцать лет своей жизни. Закон о почтении к родителям соблюдался достаточно строго. И тут вдруг оказалось, что Андрей – страшный провинциал, который принимает установленные правила как нечто чуть ли не богом данное. Оказалось, что Андрей не только маменькин сынок, но еще и невежда. Со смехом Макс объяснил ему, что Закон о почтении к родителям существует всего лишь несколько десятков лет, да и сам "Кодекс" – сравнительно новомодное введение, которое, как и все другое, что порождено культурой, со временем придет к упадку или даже к ниспровержению.
Тогда Андрей стал со страхом пытаться в своем внутреннем диалоге применять к своим родителям те эпитеты, если их можно так назвать, которые доносились дол его ушей из речи старшекурсников. Впервые он шепотом осмелился произнести "моя мать – стерва" лишь в туалете, удостоверившись, что он один и прикрыв губы рукой. Даже дрочил он в туалете с меньшими предосторожностями. То, что он при этом испытал, ему понравилось, и он стал расширять свой опыт в этой новой области. "Моя мать – сука", "моя мать – гнилая сволочь", "моя мать – тварь поганая"… он выискивал все новые и новые, самые гнусные оскорбления и ругательства, и получал от этого огромное наслаждение. Возможно, на этой почве он мог бы схватить какой-нибудь комплекс вины, так как постоянно возникали спазмы совести. Именно тогда он понял, что "совесть" обозначает не что-то таинственное, живущее в некой выдуманной глубине человеческой психики, почти что персонифицированное и обладающее самостоятельными мотивациями и действиями, а это попросту то же самое, что и чувство вины. Совесть и чувство вины – одно и то же. Почему это эта простая ясность оказала на него поразительно большое влияние – все равно, как если жить под надзором потенциально могущественного, безжалостного и агрессивного тюремщика, и вдруг обнаружить, что это всего лишь куст сирени, так причудливо разросшийся, что в темноте его легко принять за грозную фигуру. Чувство вины – всего лишь эмоция, и ему было ясно, что эмоция это совершенно произвольная, не несущая в себе никаких подспудно-моральных нагрузок. Просто эмоция, как раздражение или как страх. У него было множество примеров того, как люди испытывали чувство вины по совершенно пустяковым, глупейшим поводам, и теперь, когда ему стало ясно, что именно вот эта хрень и называется словом "совесть", стало легко и свободно. Всплывшие из далекого детства крики бабушек и соседок "бессовестный" перестали казаться ему приговором, проистекавшим из некой таинственной способности взрослых видеть и понимать вещи, которые ему непонятны или даже недоступны. Эти крики стали теперь означать лишь то, что все эти мерзкие, сволочные, паскудные бабки хотели, чтобы он был послушным и управляемым идиотом, чтобы он испытывал чувство вины от того, что он не хочет делать так, как они считают нужным.