Уголь!
Если перебросить уголь из кормовых ям в носовые, то корма сделается много легче — и, может быть, даже приподнимется настолько, что пробоины окажутся над водой.
Как назло, становилось теплее, снег мешался с дождём, образуя чудовищную наледь. На мне повисали тонны, десятки тонн льда, его не успевали обкалывать.
И в этой жуткой метели началась перегрузка угля: мешками, на спинах, по обледеневающей палубе. Сам капитан таскал уголь.
Через двенадцать часов этого аврала дифферент исчез, корма встала ровно. Ещё немного — и она начнёт подниматься…
В этот момент сдохла помпа — та самая, которую заменяли в Копенгагене. Теперь я был обречён.
На лёд сбрасывали всё, что только можно; спускали шлюпки; выгружали припасы. Кто знает, сколько команде придётся провести времени здесь, под меркнущим полярным солнцем…
Капитана свели с мостика за руки. Он плакал.
А я, цепляясь бортами за лёд, погружался в бездну. Я не хотел тонуть, я боролся изо всех сил… но как раз сил уже и не было. Всё моё существо протестовало против такого исхода. Вот корма стала уходить под воду… вот сорвались со станин котлы и машины… Я бессильно запрокидывался на спину, задрав из воды могучий, но совершенно бесполезный сейчас форштевень. Сорвался горячий носовой котёл; вырвавшийся пар вытолкнул часть воды из трюма, и я будто бы совершил последнюю попытку выпрыгнуть из жадной чёрной воды…
И тут же, потратив все силы, вертикально, кормой вперёд, стремительно ушёл под лёд. Последнее, что я видел, это мою команду, из последних сил стоящую смирно, и капитана, отдающего мне честь.
Потом короткий миг я видел сквозь мириады воздушных пузырей сверкающую полынью. И — настал мрак.
Он длился долго, очень долго, небывало долго. Возможно, я летел сквозь него. Или тонул в нём. Или просто лежал. Не знаю.
Потом с другой стороны этого мрака стало проступать что-то: часть руки, часть лица… Нянюшка Мавра обтирала меня остро пахнущей жидкостью — и долго же потом при одном только запахе водки память немедленно возвращала меня в тот бесконечный мучительный мрак…
Я вязко, уже без всяких беспамятств и бредов, но никак не желая выздоравливать, проболел ещё с месяц, и тогда родители забрали меня из гимназии — из приготовительного класса — и пригласили домашнего учителя, Баграпия Ивановича.
(Наверное, он был замечательный учитель. Во всяком случае, всё, чему он меня научил, а именно: таблицу умножения, теорему Пифагора, законы сохранения вещества и энергии, — я помню. Что я пытался усвоить в этих отраслях знаний позже — куда-то делось.)
На Рождество нам с Митей подарили по настольному театру. Это были картонные фигурки, которые нужно было вырезать, приклеивать к пробковым подставкам — и потом на столе в картонных же декорациях разыгрывать пьесы. Тогда таких игрушек было множество — мой гимназический приятель Баженов, например, коллекционировал Шекспира, и у него было то ли двенадцать, то ли пятнадцать коробок — от «Виндзорских насмешниц» до «Ромео и Юлии»… Так вот, Мите подарили «Путешествия Синдбада-морехода», а мне — «Приключения капитана Гаттераса». Наверное, брат что-то прочёл в моей физиономии, потому что тут же сам предложил поменяться.
Потом, несколько лет спустя, я попытался избавиться от моих страхов каким-то интуитивно-фрейдистским способом, написав рассказ о корабле, затёртом и раздавленном льдами. Рассказ я написал и даже опубликовал в гимназическом журнале, но страхи все остались на месте.
Нет, не зря советская психиатрия с таким яростным негодованием отвергала учение доктора Фрейда…
А что, если наша Земля — ад какой-то другой планеты?
Олдос Хаксли
Когда Николай Степанович очнулся, был ясный солнечный день. Голова его лежала на коленях Аннушки, её прохладная рука тихонько гладила его лоб, старательно обходя рассечённую бровь. Она почувствовала, что он уже не в обмороке и не спит, и наклонилась, заглядывая ему в лицо. Волосы её светились…
— О-ох… — Николай Степанович улыбнулся. — Вы не меня ждёте, девушка?
Аннушка приложила палец к губам и кивнула куда-то влево. Николай Степанович приподнялся и посмотрел. Половина маленького отряда его спала: Армен на боку, под стеной дома, Костя — рядом с ним, сидя. Инженер Толик тоже спал, но около фонтана, облокотившись о бордюр и уронив голову на руку.
— Шаддам и Нойда пошли поискать воды, — прошептала Аннушка. — Обещали далеко не отходить.
Николай Степанович кивнул и начал вставать. Это оказалось непросто: тело ныло, как после хорошей драки, суставы не хотели ни сгибаться, ни разгибаться. Все же он встал, подал Аннушке руку, помог подняться. Видно было, что она тоже страшно устала.
— Долго я?..
— Минут сорок… кажется. Часы ни у кого не ходят… Ты в порядке? Ты выглядишь лучше.
— Да вроде бы в порядке. Может быть, теперь ты отдохнёшь?
— Нет. Мне почему-то не хочется… Потом. Давай лучше разомнём ноги.
Николай Степанович подставил руку, Аннушка оперлась (он снова почувствовал, как ей тяжело двигаться) — и они пошли вокруг фонтана. Плитка под ногами была твёрдая, но шаги не отдавались — как будто ноги ступали по настоящему ковру.
Фонтан — похоже, что это действительно был именно фонтан, вот и трубки торчат, из которых должны бить струи, — при ближайшем рассмотрении оказался ещё сложнее и ещё прекраснее. Бронзовый ствол, сучья и ветки наверняка не копировали какое-то конкретное живое дерево, а как бы создавали дерево заново, как будто в мире ещё никогда не было деревьев. Вначале это было трудно понять, но теперь каждая чешуйка коры, каждый изгиб ветви притягивали взгляд. Листья, среди которых не было двух одинаковых, вырезанные из разноцветных камней, висели на тёмных серебряных кольцах. Бассейн фонтана был не круглый, а скорее сердцевидный, и на дне его в кажущемся беспорядке лежали крупные речные окатыши…
— Поразительно, — прошептал Николай Степанович. — Такая драгоценность — и просто на площади. Может быть, это площадь дворца?
Аннушка кивнула.
— Подожди… — сказал Николай Степанович. — Солнце. Был рассвет?
— Нет, — сказала Аннушка. — Просто рассеялась дымка, и оно уже было на небе.
— Так-так. Значит, с расчётом времени я просто ошибся. Мы гораздо ближе к Испании. Марокко, Ливия, Тунис? Возможно… Но почему же нет связи?