Вот они, сирены Можарова. Вот к кому нам нельзя теперь выходить. От собственного народа мы отгородились стальными решетками, сидим, жрем страсбургский паштет. Васильев встал, но Кошмин как-то так ткнул его стальным пальцем в подреберье, что журналист согнулся и тут же рухнул на полку.
– Предупреждал,- с отвратительным злорадством сказал Кошмин.
– Предупреждал он,- сквозь зубы просипел Васильев.- Суки вы все, суки позорные… Что вы сделали…
– Мы?- спросил Кошмин.- Мы ничего не сделали. Это вас надо спрашивать, что вы сделали.
Парад несчастных за окном в это время продолжался: к самым решеткам приник пожилой, болезненно полноватый мужчина с добрым и растерянным лицом.
– Господа,- лепетал он срывающимся голосом,- господа, ради Бога… Я не местный, я не как они… Поймите, я здесь случайно. Я случайно здесь, я не предполагал. Третий месяц не могу выбраться, господа, умоляю. Откройте на секунду, никого не впустим. Господа. Ведь нельзя же здесь оставлять… поймите… я интеллигентный человек, я такой же человек, как вы. Ведь невыносимо…
Голос его становился все тише, перешел в шепот и наконец сорвался. Мужчина рыдал, Васильев мог бы поклясться, что он плакал беспомощно и безнадежно, как младенец, забытый в детском саду.
– Я все понимаю,- снова начал он.- Я вас понимаю прекрасно. Но я вас умоляю, умоляю… я клянусь чем хотите… Вот!- внезапно осенило его, и из кармана мятого серого плаща он извлек какую-то обтерханную справку.- Тут все написано! Командировка, господа, командировка… умоляю… умоляю…
Тут он посмотрел влево, и на лице его отобразился ужас. Кто-то страшный в водолазном костюме неумолимо подходил к нему, отцеплял от решетки вагона его судорожно сжатые пальцы и уводил, утаскивал за собой – то ли местный монстр, то ли страж порядка.
– Ааа!- пронзительным заячьим криком заверещал пожилой, все еще оглядываясь в надежде, что из вагона придет помощь.- Спасите! Нет!
– Это кто?- одними губами спросил Васильев.
– Кто именно?
– Этот… в водолазном костюме…
– В каком костюме?
– Ну, тот… который увел этого…
– Милиция, наверное,- пожал плечами Кошмин.- Почему водолазный, обычная защита… Тут без защиты не очень погуляешь…
Станция заполнялась народом. Прошло лишь пять минут, а вдоль всего перрона тащились, влачились, ползли убогие и увечные. В них не было ничего ужасного, ничего из дурного фантастического фильма – это были обычные старики, женщины и дети из советского фильма про войну, толпа, провожающая солдат и не надеющаяся дождаться их возвращения. Уйдут солдаты, придут немцы, никто не спасет. В каждом взгляде читалась беспокойная, робкая беспомощность больного, который живет в чужом доме на птичьих правах и боится быть в тягость. Такие люди страшатся обеспокоить чужого любой просьбой, потому что в ответ могут отнять последнее. На всех лицах читалось привычное кроткое унижение, во всех глазах светилась робкая мольба о милости, в которую никто толком не верил. Больше всего поразила Васильева одна девушка, совсем девчонка лет пятнадцати – она подошла к вагону ближе других, опираясь на два грубо сработанных костыля. Эта ни о чем не просила, только смотрела с такой болью, что Васильев отшатнулся от окна – ее взгляд словно ударил его в лицо.
– Что ж мне делать-то, а!- провыла она не с вопросительной, а с повелительной, надрывной интонацией, словно после этих ее слов Васильев должен был вскочить и мчаться на перрон, спасать всю эту измученную толпу.- Что ж делать-то, о Господи! Неужели ничего нельзя сделать, неужели так и будет все! Не может же быть, чтобы никакой пощады нигде! Что ж мы всем сделали?! Нельзя же, чтобы так с живыми людьми…
Этого Васильев не мог выдержать. Он все-таки отслужил, вдобавок занимался альпинизмом, так что успел повалить Кошмина резким хуком слева, своим фирменным,- и выбежал в коридор, но там его уже караулил проводник. Проводник оказался очень профессиональный – в РЖД, как и в Минсельхозе, не зря ели свой страсбургский паштет. Васильев еще два дня потом не мог пошевелить правой рукой.
– Нельзя,- шепотом сказал проводник, скрутив его и запихнув обратно в купе.- Нельзя, сказано. Это ж как на подводной лодке. Сами знать должны. Знаете, как на подводной лодке?- Странно было слышать этот увещевающий шепот от человека, который только что заломал Васильева с профессионализмом истинного спецназовца.- На подводной лодке, когда авария, все отсеки задраиваются. Представляете, стучат люди из соседнего отсека, ваши товарищи. И вы не можете их впустить, потому что устав. В уставе морском записано, что нельзя во время аварии открывать отсеки. Там люди гибнут, а вам не открыть. Вот и здесь так, только здесь не товарищи.
– Мрази!- заорал Васильев, чумея от бессильной ненависти.- Мрази вы все! Кто вам не товарищи?! Старики и дети больные вам не товарищи?! Это что вы за страну сделали, стабилизаторы долбаные, что вы натворили, что боитесь к собственному народу выйти! Это же ваш, ваш народ, что ж вы попрятались от него за решетки! Хлеба кусок ему жалеете?! Рубль драный жалеете?! Ненавижу, ненавижу вас, ублюдков!
– Покричи, покричи,- не то угрожающе, не то одобрительно сказал проводник.- Легче будет. Чего он нервный такой?- обратился он к Кошмину.
– Журналист,- усмехнулся Кошмин.
– А… Ну, пусть посмотрит, полезно. Тут, в Можарове, журналистов-то давно не было…
– Что они там возятся с вагоном?- неодобрительно спросил Кошмин у проводника. Они разговаривали запросто, словно коллеги.- Давно отцепили бы, да мы бы дальше поехали…
– Не могут они быстро-то,- сказал проводник.- Меньше двадцати минут не возятся.
– Ослабели,- снова усмехнулся Кошмин.
В этот момент поезд дрогнул и тронулся. Несколько девочек в выцветшем тряпье побежали за вагоном – впрочем, какое побежали, скорей поползли, шатаясь и сразу выдыхаясь; Васильев отвел взгляд.
– Ну, извиняй, журналист,- сказал проводник, переводя дух.- Сам нам будешь благодарен.
– Ага,- сказал Васильев, потирая плечо.- За все вам благодарны, всю жизнь. Скажи спасибо, что не до смерти, что не в глаз, что не в рот… Спасибо, век не забуду. Есть такой рассказ – вы-то не читали, но я вам своими словами, для общего развития… Называется «Ушедшие из Омеласа». Имя автора вам все равно ничего не скажет, так что пропустим. Короче, есть процветающий город Омелас. И все в нем счастливы. И сплошная благодать с народными гуляниями…
– А в жалком подвале за вечно запертой дверью,- невозмутимо вступил Кошмин,- сидит мальчик-олигофрен, обгаженный и голодный. Он лепечет: выпустите, выпустите меня. И если его выпустить, весь город Омелас с его процветанием полетит к чертям собачьим. Правильно? Причем ребенок даже не сознает своего положения, и вдобавок он недоразвитый. Даун он, можно сказать. Слезинка ребенка. Читали. Урсула Ле Гуин. Наше ведомство начитанное.