За столом диссертанту, слава Богу, полагается сидеть около своего научного руководителя. Максим и сел – между профессором и Верой, которая весь вечер почти не ела и совсем не пила. Она сидела очень прямо, чуть приподняв подбородок, сдержанно улыбалась шуткам Максима и решительно отказывалась от вина. Отец почему-то время от времени бросал на нее вопросительные взгляды, она отвечала надменным поднятием брови.
Максима неприлично много хвалили, предлагали за него тосты, Гаврилов что-то кричал ему через стол, – он ничего не понимал, не слышал и не видел. Видел только поднятый профиль и узкую руку, играющую вилкой. Как-то незаметно роль главного за столом перешла к Кашубе: тот отвечал на поздравления, поднимал бокалы за оппонентов, даже, к удивлению Максима, один раз, по-видимому довольно удачно, сострил. Что именно он сказал, Лихтенштейн опять-таки не слышал, чистил для Веры апельсин, но на мгновение очнулся от громкого хохота и увидел, что профессор стоит с рюмкой в руке и, скромно потупясь, ждет, когда присутствующие отсмеются его шутке.
Потом Максим танцевал с Верой, и на них смотрел весь зал. Оно и понятно: красивей ее во всем ресторане не было никого, даже иностранки, плясавшие как бешеные, выглядели рядом с Верой, несмотря на свои хипповые наряды, провинциальными кривляками. Вера танцевала очень спокойно, как-то даже вроде нехотя, но, когда Максим спросил: «Вы не устали?» – она ответила: «Нет, нисколько».
Объявили так называемый «белый танец», и тут откуда ни возьмись возникла Алла, схватила Максима за руку и потащила за собой. Он растерянно взглянул на Веру, и та чуть заметно ему кивнула – ради Бога, мол. К ней тотчас подскочил некто роскошный, похоже, итальянец, хотя вполне возможно, что и грузин, но она что-то коротко ему ответила, пошла к столу, где Максим и застал ее, вернувшись. Вера сидела одна и курила. А на противоположном конце стола бушевало невероятное оживление: там прямо-таки царил папа. И вдруг Максиму захотелось немедленно встать и уйти. С ней вдвоем. Он сегодня был именинником, ему было позволено все, и он сказал очень легким тоном, глядя прямо в серые серьезные глаза:
– Давайте возьмем вон тот коньяк и удалимся отсюда. По-английски. С обслугой я расплатился заранее, а здесь очень душно.
– Душно? – внимательно спросила она. – Мне не кажется. Но если хотите, можно уйти.
И встала.
Через много лет Максим будет вспоминать, что приходило ему в голову, когда они с Верой шли той ночью по городу. Он смотрел тогда по сторонам и думал: «А ведь это запомнится на всю жизнь», – светлое ночное небо в воде Мойки, старые тополя, совершенно пустая, настороженная Дворцовая площадь, и, главное, никогда раньше не испытанное ощущение тихого восторга.
Максим угадал: действительно, запомнилось. Запомнилось и чувство изумления от того, что все это происходит именно с ним, Максимом Лихтенштейном, детдомовцем, про которого всегда говорили: «С этого толку не будет – шпана. Драка за дракой, отец, не иначе, был бандит, хоть и еврейчик».
Максим не знал тогда только одного: эта ночь окажется самой счастливой в его жизни.
Они ни слова друг другу не сказали о том, куда идут, но, когда пересекли площадь, Вера взяла Максима под руку.
– Устала. Далеко еще? Может – такси?
Дома он суетился, накрывал на стол, разливал коньяк. Вера подняла рюмку, чокнулась с ним, сказала «за вас». И поставила рюмку на стол.
– Ни капли? – поразился Максим.
– Ни единой, – ответила она с улыбкой.
– Зачем же я украл со стола две бутылки? Берегитесь – напьюсь.
Выпил один почти бутылку и не опьянел…
Он запомнил эту длинную ночь до самого конца, до утра.
…Вера спала, а он слонялся по квартире: садился за стол, вставал, подходил к окну, глядел на далекий красный огонек подъемного крана, почти неразличимый на посветлевшем небе, на обычно раздражавшие его груды новостроек, – сейчас они казались беспомощно-трогательными.
Утром он должен был идти на работу, а Вера сказала, что днем свободна, будет спать и дождется его.
Столкнувшись в институте с профессором Кашубой, Максим замялся и начал было краснеть, но Кашуба скользнул взглядом мимо и, только пройдя, задал в спину странный и даже двусмысленный вопрос:
– Все в порядке?
– Ага, – глупо ответил Максим. Профессор ушел, а он еще долго остолбенело смотрел ему вслед: «Ну, что это, Господи, ведь болван же, хоть и Верин отец. Что – «в порядке»?! А, черт с ним, кто их знает, какие у них там, дома, дела, Вера – взрослый человек, мать двух пятилетних сыновей…»
Максим брел по коридору и с нежностью думал об этих близнецах, которых ни разу не видел и которые, как он, росли без отца. Вера вчера по дороге рассказала ему, что ее родители совершенно узурпировали права на детей.
…Ни с того ни с сего Максим вдруг очень ярко увидел: июльский пляж в Гаграх, озверевшее солнце, зеленые душные горы, Вера, загорелая, в белом почему-то купальнике, рядом – двое пацанов. И он, Максим, – покупает у грузинки виноград. Черный, «Изабеллу»… Да… Сентиментальный вы, однако же, тип, Максим Ильич, прямо уездная барышня, а не железный потомок воинственных иудеев. Вон Гольдин: прочел Библию от корки до корки и утверждает, не без кровожадной гордости, будто путь еврейского народа усеян трупами врагов… Да… Не мешало бы поработать… А может, смыться? Сколько сейчас времени? Всего два?
До трех Максим кое-как продержался, а потом Кашуба куда-то исчез, так что спрашивать разрешения стало не у кого, и с. н. с. Лихтенштейн покинул институт со спокойной совестью.
…Наверное, надо купить какие-нибудь продукты, может быть – торт? Но тогда – потерять время? Плевать. В холодильнике еще остался харч, а кроме того, интуиция подсказывала, что Вера к его приходу что-нибудь приготовит: утром сквозь сон спросила, где тут поблизости гастроном.
Максим забежал только на Кузнечный рынок, купил цветы и килограмм помидоров, за которые пришлось отдать десятку. На «остатнюю» пятерку взял такси и помчался домой.
Он не стал открывать дверь ключом. Всю жизнь, с тех пор как у него появился собственный дом, сам отпирал свою дверь, но сегодня он шел не в пустую квартиру, сегодня его ждали, и он нажал на звонок.
Раздались шаги. Стоя вплотную к двери, Максим слышал, как Верина рука неумело возится с замком.
«Чего я дрожу, как гимназистка?» – подумал он. Тут дверь распахнулась, и он шагнул, выставив вперед букет.
Застывшие, очень светлые, почти белые глаза смотрели из-под красных век, не узнавая. Совершенно мокрые (почему?) волосы прядями падали на лоб, и вода с них текла по лицу на грудь. На Вере был старый Максимов махровый халат, наброшенный на голое тело и не застегнутый. Одна нога была в туфельке на высоком каблуке, вторую, босую, она поджала. Вера стояла в дверях, держась за косяк, и исподлобья разглядывала Максима.