— Эй, постой, писарчук! — оглушил меня чей-то голос.
Я обернулся. Мальчиков было трое. Я их не знал, хотя вся хлыновская молодежь мне знакома. Они были, видно, не местные, на каникулы прикатившие в наш городок, успевшие до дождей прорваться в наши Палестины. Они стояли поперек дороги, смотрели на нас из-подо лбов, лениво пережевывая жвачку. Рубашки их были расстегнуты и завязаны узлом. В промежутке между брюками и узлами виднелись упругие в крупную клетку мышцы. Тогда-то и зашевелился во мне страх. Он был холодный и пружинистый, как налим. Он барахтался где-то в паху, заставляя все тело мое сжиматься, стискивая кожею затылок. Но я все же сумел побороть себя, но я все же заставил себя посмотреть им в глаза. Одно обстоятельство удивило: на лицах их было смущение. Откуда оно? Отчего? Тогда я не мог понять этого. И только после догадался — потому что им было стыдно. Они ведь работу исполняли, а не желание души, вредную работу. Все-таки зело мудр человек в устройстве своем. И убийце наемному, и предателю стыдно бывает. Мальчикам стыдно было, но дело свое они делали. Видно, деньги очень были нужны.
— Что такое? — спросил я.
— А крошка у него ничего… — потянулся один из них к Сонечке.
И тут я понял, чего им нужно: обидеть нас, оскорбить, унизить. Мне стало и вовсе невмоготу. Животик мой хилый втянулся внутрь, и помочиться мне захотелось, едва сдерживался я. Но я все же храбрился. И вел себя, как мужчина. И по руке ударил того, кто к Сонечке потянулся. И в тот же миг по зубам получил. Да так мощно, что в сторону отлетел и, если б не ствол дерева за спиной, упал бы. Привалился я к тому дереву и сквозь туман, сквозь волнистый воздух видел, как схватили злодеи за руки мою Сонечку и держат ее. А она, как лебедь белая, бьется в их лапах и кричит:
— Не лезь к ним, Костенька! Они меня не тронут! Им поручено…
В голове моей была муть. Я слышал Сонечку, но не понимал. И, с силами собравшись, от дерева оттолкнулся и двинулся на оскорбителей своих, вцепился одному в воротник. Но парень ловко извернулся, и в следующий миг я вновь прижатым к древу оказался. И нож увидел у своего живота. И тут уже не удержался, и, несмотря на весь конфуз и стыд, текла и текла горячая влага по ноге в ботинок.
— Поклянись, сука, — слышалось будто сквозь сон, — что не подойдешь больше к девочке этой. Ну…
Но я молчал. Не потому, что силы было во мне много и не боялся я ножа, а просто остолбенелость на меня нашла.
— Поклянись, Костенька, поклянись, — шептала мне Сонечка, — ради бога…
Но я не говорил ни слова. Я о другом думал — о мокром позоре своем. И только когда острие коснулось кожи, понял — нож! нож! Еще секунда — и он войдет в мою плоть. В глазах у меня потемнело, ноги начали подгибаться. Что было бы дальше, не знаю. Но тут женский вопль вознесся над землей.
— А-а-а-а-а!.. — Это Сонечка кричала и вырывалась из рук юнца.
Я думал, она на помощь ко мне стремится. Но Соня, выдернув наконец руку из лапы парня, словно испуганная лань, понеслась прочь, и крик ее удалялся вместе с ней, будто в колодец она летела. Наемник бросился за ней, виляя тощими ягодицами. Воспользовавшись замешательством, я тоже дернулся из лап мучителей. Слабое мое тело, ожесточившись, стало будто пружина, ноги отталкивались от земли с незнакомой ранее силой. В мгновение настиг я преследователя Сонечки и, изловчившись, подставил ему ногу. Он кубарем полетел на землю, а я дальше помчался и все вслушивался в шум леса, стараясь уловить крик Сонечки. Но крика ее уже не было слышно. Другие голоса раздались за моей спиной:
— Вон он! Лови его, суку! Лови!
Это за мной гнались те двое, мести жаждали, крови, и, обернувшись к ним, я чуть не закричал, увидев кастеты и ножи в их руках. О страх, страх, о ликование бегства, я мог наконец-то позволить себе эту слабость, я мог наконец-то упругость земли ощутить, я мог наконец-то почувствовать себя зайцем, мышью, куропаткой… Ветки хлестали меня по лицу, кочки норовили опрокинуть на землю. Однако жажда жизни была сильнее, и не поддавался я на злобные уловки леса. Но топот за моей спиной приближался неотвратимо. Я не разбирал дороги, я мчался куда попало, разбрасывая в стороны кусты. И тут произошло совсем уж неожиданное: земля подо мной исчезла, и, только полетев вниз, я понял, что не заметил обрыва, высоченного обрыва над рекой, и падаю на камни…
Но прежде чем рассказывать, что сталось со мною дальше, хочу поведать немного истории. Городок наш Хлынь невелик. Тысяч двадцать зарегистрировано местным загсом. На скромной реке Хлынке стоит. Далеко от центра расположен. Чем знаменит наш городок? Да ничем. Живем, хлеб жуем, тем и рады. Не счесть таких городков по Расее-матушке. Я, дядюшка, приехал сюда по распределению три года назад, движимый лучшими чувствами человеческими: нести свет, добро и ученость в сонный наш народ. Еще в Москве, едва ступив на стезю науки филологической, мечтать я начал о доле учителя, трудной, но благородной. Чудной картиной представлялась мне моя будущая жизнь. И, засыпая на жесткой студенческой кровати, частенько представлял я себя идущим впереди юных и милых существ. Ладонь моя торжественно приподнята, речь льется плавно и строго, и дети, как агнцы за пастырем, шагают за мной, и на прекрасных их ликах светится мысль. Да, так мечтал я. Но, дорогой мой прокурор, жизнь хитра, она всегда подкидывает нам совсем не то, о чем мы грезим. И мне подкинула… Хлынь… Несчастный городок! Построили его купцы еще в начале прошлого века. Брали здесь лес, живицу, беличий мех и еще много чего. Возвели несколько заводиков, церковь, трактир, купцы уж думали железную дорогу тянуть к нашему городку. Но тут приехал как-то в Хлынь человек по имени Валерьян. Приехал, поселился в брошенной избе и зажил себе смирно. Для хлыновцев приезжие были не редкость — понагляделись на своем веку.
Ни на кого, однако, не оказался похожим Валерьян, не женился, не пил, крамолы не распространял. Он перво-наперво вскопал огород и кинул в землю семена. Споро они взошли. Любо-дорого было глядеть на всходы. И запах от той травы исходил терпкий, дурманящий. Вот как-то раз увидели соседи, что вышел Валерьян в огород, надергал корешков травы той, промыл их в луже и, севши на завалинку, почал жевать. Час жует, два жует, три — и на физиономии у него блаженство. Задумались тут хлыновцы. Что жует Валерьян? Отчего ему так сладко? Не утерпели, явились к чужаку. «А вы отведайте, — указал Валерьян на огород, — мне не жалко…» Выдернули хлыновцы по корешку, промыли — и в рот. Через несколько минут уразумели, отчего так сладко Валерьяну. Пошли их головы кругом, и мир в глазах вдруг розовым стал, и небо, и поле, и люди — все розовое, и так хорошо на душе, что ничегошеньки-то больше не надо. «А слышь-ка. Валерьян, — сказали тогда хлыновцы, — не дашь ли ты нам семян сей травки?» «Отчего же? — сунул он руку в карман. — Берите…» В скором времени уже вся Хлынь сажала у себя на усадьбах Валерьянов корень, по вечерам сидела на завалинках, жевала. Все было розовым в их глазах, и ничегошеньки не хотелось. И на работу перестали ходить хлыновцы, а если и ходили, то только так, для видимости, и церковь забыли, и даже дети перестали родиться у хлыновских баб, а если и рождались, то с такими же, как у их предков, розовыми, сонными глазами. И жизнь пошла на убыль в Хлыни, заводики закрылись, церковь опустела, железную дорогу повернули в сторону. И ничего-то почти не осталось в Хлыни от прежних времен, только кладбище старинное с огромной ямой посередине. Говорят, там раньше церковь стояла…