— Вы о чем, Мик Григорьич?
— Да продолжение всё тех же простых истин. Из твоей юности. И наверное, ещё одна. До которой уж ты-то должен был дойти.
— Не знаю. Не шёл я никуда, я топтался на месте.
— Обязан был. Ты жил только разумом. Гуманными амбициями. Никакой порядок разума не переходит в страсть. Без побудительной искры. Разум — скаляр. Страсть — вектор. Движитель. Где твоя искра, куда ты дел её? Сподобен, говоришь? Это нужно теперь доказать. Ибо Зга, её смысл — всё-таки, в тебе. Как и в других, немногих.
— Мик Григорьич, помилуйте, погодите! Осените меня или дайте самому простичься. Я стал глупее, чем был, мне нужно время.
— Нет у тебя больше времени.
4
Нетвёрдой походкой поплёлся домой Юран. Я стоял на троллейбусной остановке, смотрел ему вслед. Его спина была почти пряма, почти беззаботна. Но беззабота эта — водочкин лукавый подарок, надолго ли достанет её? А там опять с утра, а то и с вечера за порогом родного дома прежний муторный неустрой, прежние ржавые черви, сверлящие душу, мозггде бы что заработать, какую б халтурку словить. Случайные заработки — препаршивая вещь, по себе знаю. Сегодня вдруг подфартит, отломится приличный кус, а завтра — хоть харей об стенку, хоть подыхай с голодухи, хоть бутылки ходи ищи по помойкам. Мне-то ладно, а ему каково с семьёю? Это при всём при том, что Юран — музыкант класснейший, аранжировщик от Бога. Ему бы гастролировать по заграницам с каким-нибудь оркестром виртуозов. А он — на вокзалах или, коль вдруг посчастливится, в третьесортных кабаках-гадюшниках на подменах. Жена его продавщица, холодная лотошница. Постоянный заработок, повезло. Ух, повезло! — у неё тоже консерватория за плечами плюс девять лет педагогичества в музыкальном училище. Стране нужны лотошницы, а не нужны музыканты. Такая замысловатая страна.
Юран дошагал до перекрёстка, обернулся, бодро, слегка качнувшись, махнул мне рукой на прощанье, исчез за поворотом.
Подошёл мой троллейбус. Протолкавшись к заднему окну, почти упершись лбом в стекло, я бездумно следил за убегающим назад сумеречным асфальтом.
Я был досадно трезв, водка не взяла меня сегодня, не пошла; с трудом осиленные пол-стакана — явная для меня аномалия.
Наверное поэтому в голову мне лез всякий выспренный вздор. Насчёт того, что путь наш жизненный, ни есть ли он, как этот текущий назад щербатый тёмный асфальт, и зрить дано нам его лишь в окно заднего вида, и спиною неотвратимо сидим мы к грядущему нашему, даже если сидим лицом, вцепясь в руль, в блаженном наиве, что подвластна нам и управима нами наша судьба-шарабан-троллейбус; спиною-спиною — и ведомо нам лишь откуда уехали, а вот при-едем куда — Бог весть. И гнать-понукать судьбу, и роптать за смутный норов её и за ненежность к нам, ею везомым, стоит ли, не зная причин пути и срока Конечной Станции. Может, лишь в миге последнейшем эти причины и открываются нам и принимаются нами бессомнительно, просветленно.
Ты не согласен со мной, ох не согласен, жизневелитель, сноб, крепыш-здоровяк; брито-полированный (крутая мода) череп, густое золото нашейной цепи, серьга-бриллиант в ухе, бескариесные, мерно терзающие жвачку челюсти, нехилые отливки плеч под тенниской, сильные пальцы на руле суперновенького «Бьюика» — блескуче фиолетовой зверины с красивым змееньем эмалевых цветно-пламенных языков на борту и на крыше.
На обгон, на обгон тебе б, да троллейбус глуп, не даёт, не жмётся к обочине, да встречное движение плотно, как назло. Но выбрал-таки момент, рявкнул, отогнал вправо лопуха-троллейбуса, прошевелил губами нелестное в адрес водилы, мощно рванул вперёд, исчез из заднего стекла, из моего обзора.
Ах и увы, а ну как, зря поспешаешь ты невесть куда, а ну как, вовсе не так кротка, не так глянцевита фортуна твоя, как преданный «Бьюик»! И извечным манером, спиною вперёд едешь ты с резино-незрячим лицом на затылке. И путь твой оставшийся отчего-то не длинен. И много ранее, чем ожидаешь, твоя Конечная Станция, где выходить тебе и обращаться в ничто. Почему-то вдруг так показалось мне, отзвякнуло во мне, глядючи на тебя через заднее несвежее стекло. Уж извини, может, ошибся…
Эти досужие никчёмные измыслы ещё более испортили моё настроение. Мне вдруг расхотелось ехать, я вышел из троллейбуса возле моста через Ильту. Я дошагал до середины моста, до места, где я любил останавливаться, облокотясь на чугунные перила, стал глядеть в тёмно-ртутистую вечернюю воду. Могучая ре-ка казалось неподвижной, но я знал, что течение её достаточно быстро. Только с высоты оно незаметно, упрятано под верхний слой воды. И в течении тёплые и холодные струи почему-то не смешивались, что доставляло неприятности, даже опасности купальщикам. А мне река нравилась. Скрытный, непанибратский характер был у Ильты. Под стать моему.
То что река была не просто устремлённой к морю водой, но, бесспорно, одушевлённым, воспринимающим меня явлением, я знал всегда и чувствовал это во время каждой нашей с ней встречи. Но сегодня я почувствовал иное. Ещё была одна страннейшая одушевленность — не река, не человек, не животное, не птица. Что-то наблюдало меня, стоящего на тёмном мосту. Что-то… Я поднял взгляд от воды и столкнулся с его близким взглядом. Не было глаз, не было лица, не было тела. Был взгляд. И мысль взгляда. Адресованная мне. Недоступная. Лёгкое карминовое сиянье, искристая дымка парила над водою против моста, из дымки слышался колокольцевый звон. Звон, вернее, обернутые в звон какие-то причудные импульсы-посылы текли ко мне, слегка дурманящие, томительные, они собирались и усваивались мною, неизвестной мне частью меня. При полном недоуменьи разума и сознанья.
Я ничуть не испугался, я лишь напрягся для хоть мало-мальского осмысления Этого. Осмыслить не смог, смог вспомнить. Это было уже со мною. Давно. В детстве. Там. Только тогда я был попонятливей. Тогда я воспринял Это совершенно естественно. И я мог говорить, общаться с Этим. А ну-ка…
Я дурачковато-приветливо улыбнулся Этому, — Эй, здравствуй! — и предложил, — А может быть, ты парусник? А? В самом деле…
Сияние подумало несколько секунд и приняло форму кораблика с парусом, но почему-то стоящего на корме, носом вверх, и парус был надут в противоположную сторону.
— Эй, а может быть, ты звездолёт?
Сиянье быстро превратилось в сложной конфигурации космический корабль. Но из туловища корабля почему-то торчали и плавно шевелились весла, как на галере.
— Нет, наверное ты, всё-таки, шапка-ушанка, — веселился я.
Передо мной охотно возникла мерцающая шапка, напяленная на тыкву с осохшим хвостиком вместо носа, с пятнами глаз и губ и даже с некоторым выражением, обидно смахивающим на моё.