class="p1">— Да понял уже, понял, братан, — устало согласился Дима.
Чифирь был почти допит, и в голове наступила ясность. Спира встал, доев разведённую кипятком гречку из кружки.
— Ягоды пойду посмотрю, — зевнув, сказал он.
— И то дело, — рассмеялся Дима, — сладенького хочется после чая.
Заточка уже была заткнута под рукав старого вязаного свитера, одно движение — и вот она, в ладони. Проверено.
Дима тоже встал. Сердце стало работать чуть чаще, но не внахлёст. То, что нужно. Спира прошёл мимо и пошёл к опушке поляны. Заточка легла в руку. Большой палец нашёл упор, головка короткой рукояти упёрлась в основание ладони.
Трофим сидел в пяти шагах спиной к Диме и снова поднял ветку можжевельника. Чего он в ней нашёл? Мысль была не вовремя, но отбросить её Дима не успел.
Трофим резко развернулся на бревне.
— Погоди, Чума, убивать меня, — ровно произнёс он, — разговор есть.
Спира развернулся и встал. Он смотрел на правую ладонь Трофима, в которой лежал небольшой пистолет с коротким стволом. Трофим не сжимал его, просто показывал подельникам по побегу, но было ясно: ладонь эта умеет сжимать пистолет, а её хозяин — быстро и точно стрелять. В левой ладони оставалась ветка можжевельника, Трофим ею даже немного помахивал.
Ставшая тяжёлой заточка выскользнула из руки Чумы и бесшумно вошла отполированным остриём в рыхлый песчаник.
Спира потянулся за топориком на поясе, но Трофим остановил его рассеянным взглядом серых и очень спокойных глаз.
— Веськыда сёрнитам, парни, — мягко произнёс Трофим, — сядем рядком, поговорим ладком.
Утро выдалось холодным. Лето занималось, листва в печорской тайге быстро набирала силу, но стеклянные окна барака и в это время иногда покрывались по углам кружевным инеем. Увидеть его можно было только очень рано.
Паша Старый любил это время дня и вставал первым. Хороший это час на зоне для смотрящего. Во все времена так было: и при коммунистах, и при новых, и после Конвенции. Никто не донимает.
Шнырь принёс в комнату ведро с тёплой водой. Вылил в большой умывальник.
— От души, Витос, — Паша порядка придерживался и за доброе благодарил.
Так надо. Пусть шнырит этот Витос на посылках у него и мелких нуждах, пусть молодой совсем каторжанин и сидит за что-то несерьёзное, но гадкого и подлого за ним нет, потому говорить надо с ним как с человеком. Придёт время, и Витос понадобится.
Умывался Паша Старый каждое утро, тщательно выбривал сухое морщинистое лицо, со впалыми щеками и острыми скулами. Приглаживал ладонью редкий ёжик жёстких седых волос. Разглядывал себя в небольшое карманное зеркало. Возил он его с собой без малого пятнадцать лет, сберегая на этапах от лютых шмонов и не променивая ни на что даже в самые голодные дни.
День наступал солнечный.
— Лета нет, баб нет, бабьего лета нет, эх ты, доля моя воровская, — прокряхтел Паша, — совсем старый стал, помереть бы хоть в тепле, до осени дал бы Бог не дожить, не хочу в холоде помирать…
Лукавил, не собирался он помирать.
— Так ты всю жизнь Старый, — хохотнул Витос.
Сам то он из новых, родился после Конвенции, но лукавство бывалого вора чуял. Потому и был рядом, что чуять умел.
Мало таких стало, понимающих, чтобы старый арестантский уклад чтили. Всё больше перемешанного молодняка, азиаты, китайцы, латиносы даже. И африканцы. Тяжело было, но научился он их так называть. А как иначе, назовёшь по-старому, негром, — возмущение будет ненужное, зону на ножи поставишь. Много их. Дерзкие. С каторжным людом менялись и вертухаи. Каждый народ привёл с собой своих.
Но каторга вековая своё берёт. Потрутся новые арестанты углами, упрутся лбами, порежут кого или опустят, ответку словят и к нему, старому вору в законе Паше Старому приходят. Кто за советом, кто за малявой, чтобы на этап с рекомендацией от воров, правильно и ровно поехать, а главное — за справедливостью. Ведь понятия каторжанские устроены на крови и от крови призваны уберечь, чтобы всем было ясно, что можно, а за что спрос будет воровской.
Старым Пашу и вправду стали называть с первой ходки, когда было ему ещё семнадцать. Человек он был уже тогда серьёзный, мелочью не промышлял и работал с люберецкими, крышу делали коммерсам, доили их потихоньку, грамотно, чтобы насухо не выдоить и в обиду другой братве не дать. Взяли его по заяве одного такого: решил торгаш крышу сменить на ментовскую — и сменил. Крыша потом его выпотрошила и тоже в зону определила, за ненадобностью. Так где-то и сгинул бедолагой. Вечная судьбина лавочника российского — или братва обчистит, или менты посадят. Тоже обчистив, вестимо.
Когда Паша попал в первую хату в Бутырке, оробел было. Да и как не оробеть, когда тридцать малолеток рядом с тобой за жизнь бьются круглосуточно и спят по очереди. Но за него пришла малява от смотрящего, что, мол, стремяга, понимающий и уважение от братвы имеет. Стало спокойнее, косые акульи взгляды ушли. Люди начали приходить с вопросами. Паша, когда думал, молчал и морщил лоб, что делало его старше на вид. Погоняло Старый оттого и прикрепилось. Тюрьма-старушка дала погремушку. С ней он и жил свою блатную жизнь, а иной жизни не знал.
Под именем Паша Старый его и короновали во время третьей ходки. Вышла она тяжёлой: выпала ему омская тюрьма, специальная, для перевоспитания таких, как он. За весь срок — без малого семь лет — Паша не видел своего лица в зеркале, не давал хозяин крытки такого послабления. После того срока Паша долго был на воле, а когда заехал снова, зеркальце заимел сразу. С тех пор и берёг.
Не было в той омской тюрьме и горячей воды, потому после Паша Старый ценил её особенно.
— Дай полотенце, — попросил он Витоса.
Повязал полотенце вокруг выступающих тазовых костей и омыл грудь, тощий живот, побрил подмышки. Торопиться было некуда. День как день. На работу старый вор в законе не ходил. Не по понятиям. Начальники иногда менялись, некоторые пробовали установить порядки, как правилами положено, но зона начинала волноваться. Паша это умел — сделать так, чтобы люди волновались. Его оставляли в покое, наступало спокойствие и в зоне. Людей привозили много. Увозили меньше: они работали, валили лес, болели, умирали. Иногда их освобождали и отправляли куда-то — не домой, потому что домов прежних больше не было, менялось всё.
Всё чаще те, кто уезжал, писали ему малявы. Благодарили за наставления и помощь. Появились и те из новых,