Жюли была поэт; это можно сказать твёрдо. Она писала очень мало, но то, что она показала мне, было попросту хорошо. Главное, она не подражала никому. Чувствовались своё дыхание и своя рука. Я велел ей готовить книжку; рукопись она мне, однако, так и не послала, а на напоминания (редкие, к сожалению) отделывалась вздорными отговорками. Потом началась война…
Антуан же всему предпочитал паруса, имел яхту и звал меня в путешествия. У него был прожект — пробиться к Северному полюсу под парусами на этаком специальном буере, который по чистой воде мог плыть. Поскольку я начал считаться путешественником с серьёзным авторитетом (среди своих, разумеется) — то мне было поручено отвезти в Е.И.В. Академию наук соответствующий документ с обоснованиями. Я согласился, но документ нужно было ещё готовить, а меня ждала Аннушка… Мы договорились, что Антуан пришлёт мне всё необходимое почтой или же с оказией, а я уже передам в тёплые руки.
Надо ли говорить, что никаких документов я не получил. Потом началась война…
Теперь вот война подходила к концу — или по крайней мере к завершению. И появляется Антуан — можно сказать, ниоткуда. В Лондоне. Требуя у большевиков ледовую шхуну.
И желая со мной встретиться.
Желал ли я? Не знаю. Боюсь, что нет.
У меня только что погибла родина. От меня, скорее всего, уходит — или уже ушла — жена, которую я любил и люблю, но с которой совершенно не могу ужиться. Девушка, в которую я влюбился, как последний гимназист, выходит замуж за американского клерка с пуговичными глазками (последнее меня убивало наповал). Что ещё нужно для полноты ощущений?
Мимолётный товарищ из далёкого прошлого?
…Он настиг меня на перроне. Я садился в поезд до Саутгемптона.
— Николя!
Он бежал ко мне, страшно топая сапогами; огромное клетчатое пальто развевалось за его плечами, как черкесская бурка.
— Антуан…
— Вадим сказал мне, где вы! Фу, как я рад, что успел!
Я вдруг почувствовал, что тоже рад.
Те десять минут, которые мы проговорили на перроне у открытых дверей вагона, под звон вокзального колокола и ароматы горящего угля и креозота, чуть было не изменили всю мою жизнь.
Антуан начал брать быка за рога ещё при Керенском, но по-настоящему это стало получаться только после Рождества. Новая власть оказалась ещё более сумасбродной и безалаберной, чем я думал. На открывание новой обитаемой земли, расположенной между Шпицбергеном, Новой Землёй и Северным полюсом — и уже названной Революционарией, — были выделены средства, а главное — дано поручение… Так что теперь у Антуана будет шхуна, будет экипаж, будут собаки, будет снаряжение. И он действительно верил, что где-то среди льдов существует тёплая, подогреваемая подземным теплом, земля — ведь летят же куда-то на север птицы…
(Много позже то же самое я слышал от Отто Юльевича Шмидта; правда, он, как человек знающий и понимающий всё, говорил, что птицы, скорее всего, просто теряют ориентировку от магнитных бурь и полярного дня — и летят не туда, и просто погибают во льдах… Но и он позволял себе чуть-чуть верить в неоткрытые земли.)
Мы договорились, что я по приезде в Россию произведу необходимые приготовления, а Антуан, в свою очередь, вызовет меня в Мурманск или Архангельск — куда приведёт шхуну. Вот просто сразу. День в день…
Мой поезд отправлялся, и уже из тамбура я крикнул ему:
— А как поживает Жюли?
Он улыбнулся ещё шире, чем обычно. Поезд дёрнул и медленно покатился, и Антуан пошёл следом.
— Слава Богу, Николя, она умерла! Ещё до того, как всё это началось! В мае четырнадцатого! Представляете? Всё цвело, белые акации, я возил её по бульвару в кресле, она уже не могла ходить, но она была так счастлива!..
В Париж я съездил зря.
Уже в Мурманске я начал готовиться к экспедиции: в частности, купил оленью доху. Как она мне потом пригодилась!..
Антуан ничего о себе не сообщил. Только два года спустя я узнал, что он оказался одной из первых жертв испанки — как это тогда называлось, спылал на борту шхуны по пути в Архангельск.
Его похоронили в Баренцевом море.
Если у человека талант, это ещё не значит, что ему надо непременно найти применение.
Сестра Курта Воннегута
Ночью он сидел неподвижно, обняв колено, и пытался думать. Вероятно, думанье здесь было так же ненужно и бесполезно, как и дыхание, а потому быстро превращалось из необходимости в привычку. И уже как привычка — привыкало крутиться по накатанному, всё медленнее и медленнее. И вот теперь что-то происходило, а мыслей всё равно не было. То есть они были, но вялые, ленивые и привычные, похожие на мышей в винном погребе…
Мысли были только про мысли, про то, почему нет настоящих мыслей.
Всё остальное по-прежнему не вызывало ни восторга понимания, ни ужаса отторжения, ни желания вникать. Текло — и пусть течёт, стояло — и стоять будет…
Ещё когда отсиживались в том доме возле библиотеки, не зная, что делать дальше, Николай Степанович попытался применить некоторые доступные здесь методики стимуляции разума — но тщетно. Удавалось держаться над сонной одурью на уровне простого бодрствования, обыденного существования — без озарений и взлётов. И это даже не выводило из себя…
И сейчас, сидя без сна в звёздной ночи проклятого, зачарованного города, Николай Степанович решил попробовать ещё раз. Он лёг свободно, выбрал в небе звезду и стал думать ни о чём, выкидывая из сознания ленивых мышей, а с неба — лишние звёзды. Надо было добиться того, чтобы в голове образовалась великолепная пустота в тот самый момент, когда на небе останется одна последняя звезда.
Когда возникнет пустота, придёт постижение всего.
Сначала он долго и тщательно убирал мысли осознанные, привычные, которые день за днём мотались кругами — так навязчиво, что он давно перестал на них реагировать. Потом, немного расчистив пространство, стал выкидывать другие, тёмные и неосознанные, каждая из которых могла бы быть гениальной, если бы не исходящий от них запах затхлости. Это заняло сколько-то времени и отняло сколько-то сил. Число звёзд в небе уменьшилось раза в два. Потом он стал выкидывать мусор, всяческие обрывки и обломки, — их накопилось немало. И, наконец, принялся просто за пыль и грязь…
В небе оставалось четыре или пять звёзд, когда снаружи пришёл странный треск.
В ожидании парабеллума