Я слонялся по дому, я ел батон, играл на рояле. Играл и думал про Маму, которая исчезла, про Нормана, который, собственно, не существовал, про Джерри, опять про Джерри, который перестал существовать, и про себя, конечно, который даже как-то не был вполне уверен, что ему хочется существовать. Я понял, что до сих пор не знал, что такое одиночество.
Спустя две недели явились родители Джерри — я успел спрятаться под раковиной, пока открывалась дверь. Мне, кстати, даже в голову не приходило, что у такого пожилого человека, как Джерри, могут быть родители. Невообразимо старые, согбенные, седые оба, с морщинистой и серой кожей — как гномы. Лица у них были добрые, особенно у матери, и, видно, в молодости она высокая была, теперь вся скрючилась. Они как будто вышли из волшебной сказки, и в моих мыслях эта мать поселилась под названием Старушка. С ними был еще темноволосый, помоложе, хотя не то чтобы совсем уж молодой, брат Джерри — я догадался по большой башке, — и я дал ему имя Младший Сын. Отец выглядел очень благородно — темный костюм, галстук, — и у него был большой толстогубый рот, который нечасто открывался, а как откроется, выпустит несколько слов и сразу снова захлопнется, как мышеловка, каждому суждению обрубая последний слог, как хвост спасающейся мыши. Я назвал его Король. Я из-под раковины смотрел, как они всё пакуют, то, что не в коробках, рассовывают по коробкам, а то, что в коробках, вынут, осмотрят и суют обратно. И так целый день. К тетрадкам Джерри они отнеслись без всякого почтения. Вынут, пробегут несколько страничек, обратно сунут.
Единственное, что их заинтересовало, — набитая письмами обувная коробка. Все трое сидели на постели, мать меж двух мужчин, с коробкой на коленях, и, одно за другим, она вынимала письма из конвертов и читала вслух, а муж и сын задумчиво кивали. Не сразу я сообразил, что они перечитывают собственные свои слова, что это их собственные письма к Джерри — путаные, полные невнятной болтовни и местных сплетен (кто женился, кто умер, у кого сбежала с кавалером дочь, чей сын разбил новехонький автомобиль), засоренные вечными вопросиками-паразитами («И кто, как ты думаешь, женился на той неделе?»), утыканные восклицательными знаками, которые она читала так, будто это слова («А мужа Хильды, Карла, остановили за превышение скорости, и угадай, кто с ним в машине оказался, а это была Эллен Бронсон восклицательный знак восклицательный знак»). И очень скоро все трое ударились в слезы, даже Король вывернул вниз углами свой толстый рот — как грустный клоун. А мать все читала и читала, плачет и читает, просто какой-то кошмар. Из сыновних вещей ничто не вызвало их слез, даже его рваные несчастные трусы, тем более его полупустые, брошенные, жалостные тетрадки. И рыдали они, по-моему, на самом деле над собой, над своим невозвратным прошлым. Даже представить себе не могу, чтоб собственное мое семейство хоть над чем-нибудь рыдало. Да, людям, в общем, не позавидуешь. Глядя из-под раковины, как эти трое сидят рядышком на постели и заливаются в три ручья, мать, и отец, и сын, я их переименовал в Святое Семейство.
Попозже, к вечеру, пришли какие-то двое и все забрали — книги, мебель, ложки-плошки даже, все-все, кроме мусорного бака и рояля. Решили, видно, что никто не польстится на ржавый гнутый бак и детский сломанный рояль. С баком я расстался без всяких сожалений, мне, кстати, и бросать-то туда было нечего, но я был очень рад, что мне оставили рояль.
Мне надоело глодать батон, и я вернулся к снабжению в «Риальто». Там крутили все те же ленты, но стало меньше, с позволения сказать, зрителей, и меньше продовольствия на полу. Да у меня, между прочим, и аппетита особого не было, а попкорн и сникерсы тем более не слишком вдохновляли. В книжном магазине я теперь проводил не так уж много времени. Он на меня наводил тоску, а на Шайна глаза бы мои не глядели. Я бесцельно влачил свои дни, я форменно погибал, угнетенный горем. То было не такое горе, когда вы в голос рыдаете и рвете на себе волосы. Скорей, это была хандра, неодолимая скука. Меня угнетала скука. Жизнь на меня наводила скуку, была скучна литература, и даже смерть была скучна. Только с моим маленьким роялем мне не было скучно, и по мере того, как шли недели и книжный бизнес все больше хирел, я все больше времени проводил за роялем, бренча, что называется, по клавишам и напевая про себя. Порой я забывал поесть, или не то что забывал, а неохота было до самого низу тащиться в Лифте и потом переть по дымным улицам к «Риальто». Я ощупывал лапами бока и чувствовал, что ребра у меня торчат, как черные клавиши рояля. Все меньше и меньше покупателей заглядывало в «Книги Пемброка», даже литературно-порнографический бизнес сходил на нет. И Шайн наконец перестал покупать — никаких тебе больше распродаж, аукционов, и старый «бьюик» уже не скреб, перегруженный, бампером тротуар. Исчезла и затейливая старинная касса — купил какой-то делец с Бэк-Бей.[74] Шайн теперь отсчитывал клиентами сдачу, зачерпывая деньги прямо из серой металлической коробки. И с каждым днем на полках все меньше оставалось книг, все больше между ними сделалось зияний. Никакого тебе Достоевского под «Д», никакого под «Б» Бальзака. Один за другим Великие драпали, пока не поздно. Шайн все еще хорохорился, но я-то помнил былое времечко и видел, что он дошел до ручки.
Что ни день бумаги о выселении, требования срочно выматываться сыпались на какой-нибудь квартал, на все дома подряд, что ни день вслед за визитом почтальона заколачивались окна, подъезжали к дверям фургоны, все больше горело зданий, и дымились развалины, и костры из мусора горели по пустырям. На заколоченных домах желтели объявления: НЕ ПОДХОДИТЬ, СОБСТВЕННОСТЬ ГОРОДА БОСТОНА, НАРУШИТЕЛЬ ОТВЕТИТ ПО ВСЕЙ СТРОГОСТИ ЗАКОНА. К западу от Сколли-сквер отсутствовали уже целые кварталы, и стало видно небо, много неба, и по ночам плакали звезды. Соседи — Кон и Джордж и много еще всяких, даже имен не знаю, толпились возле прилавка, пили кофе, пожимали плечами, причитали. Кон сказал: «Будто бы в гребаной России живешь, твою мать», и все согласились, и качались головы, потом кто-то сказал: «Против городской власти не попрешь, и ничего тут не попишешь», и снова качались головы. Джордж сказал, что раз все равно дела не исправишь, так нечего и душу надрывать, и с этим суждением тоже все дружно согласились. А потом заговорили про сердечный приступ Берни Аккермана, потом перешли к язвам, и тут Шайн, некоторое время не произносивший ни единого слова, вдруг сказал — таким тихим голосом, что все прислушались.
— Ну я-то уж, черт побери, кое-что сделаю, — он сказал. — Уж я-то не собираюсь мирно протирать задницу до тех пор, пока меня вместе с мебелью отсюда не поволокут.