Я спросил, где стоят труды историков; на это библиотекарь сказал:
— Обязанности историков частично взяли на себя наши живописцы. Исторические события имеют физическую определенность, которая подвластна их искусству. История в сущности есть наука о событиях. Выводы из них и размышления по их поводу принадлежат историку, но не самой истории. Ведь событий великое множество. Сколько ходит в народе слухов, разных нелепых россказней! Сколько передается бесчисленных подробностей! Ничто так не интересует людей, как дела их века, и именно эта область во все века оставалась недоступной для глубокого изучения.
Историки усерднейшим образом описывали события, случившиеся в древности и в чужих странах, старательно отворачиваясь от тех, свидетелями коих сами являлись. Точность приносилась в жертву догадке. Люди эти настолько мало отдавали себе отчет в скудости своих знаний, что некоторые из них осмеливались браться за писание всемирной истории,{170} проявляя еще меньшую разумность, чем те добрые индусы, у которых мир держался хотя бы на четырех слонах. Словом, историю до такой степени искажали, о ней нагромождено было столько лжи и незрелых рассуждений, что с точки зрения здравого смысла в романе и то, пожалуй, больше связи, нежели в исторических сочинениях, чьи авторы словно плывут без компаса по безбрежному морю.[143]
Мы составили беглое извлечение из истории, представив каждый век в самых общих чертах и упоминая лишь те лица, кои действительно оказали влияние на судьбы государств.[144] Мы опустили те царствования, которые являют нам лишь картины сражений да примеры жестокости. Их пришлось обойти молчанием, а повествовать лишь о том, что способно прославить природу человека. Не так уж безопасно, пожалуй, вести учет всем свершенным бесчинствам и злодеяниям. Такое множество виновных могло бы служить их оправданием, и чем меньше будут знать об этих преступлениях, тем меньше будет соблазна их свершать. Мы отнеслись к человеческой природе, как тот почтительный сын, который, боясь заставить устыдиться опьяневшего отца своего, накинул покров на его наготу.{171}
Я подошел к библиотекарю и шепотом попросил у него историю века Людовика XV, которая могла бы послужить продолжением Вольтерова «Века Людовика XIV».{172}
История эта была написана в двадцатом веке. Никогда не приходилось мне читать ничего более увлекательного, поразительного, невероятного. Историк, принимая во внимание причудливость обстоятельств сего века, не опустил ни одной подробности. С каждой прочитанной страницей возрастали мое любопытство и мое удивление. Мне пришлось изменить некоторые мои представления, и я понял, что век, в котором живешь, отделен от тебя наибольшим расстоянием. Многим я был поражен, многому посмеялся; но и поплакал немало… Больше об этом я ничего не могу сказать: современные нам события подобны тем паштетам, которые можно распробовать, лишь когда они совсем остынут.[145]
Глава двадцать девятая
ПИСАТЕЛИ
Я уже выходил из библиотеки, когда меня нагнал какой-то человек, которого я там видел, но который за все три часа ни слова со мной не сказал; теперь между нами завязался разговор. Речь зашла о писателях.
— Я мало кого знал из них в мое время, — сказал я ему, — но те, кого случалось мне посещать, были все люди тихие, скромные, добропорядочные и весьма честные. Если и были у них недостатки, то они искупались таким множеством драгоценных качеств, что надо было быть вовсе неспособным на дружеские чувства, чтобы не привязаться к ним. Иным из них зависть, невежество и клевета основательно испортили характер, ибо всякий пользующийся известностью человек становится предметом нелепых рассуждений толпы; и как она ни слепа, она смело судит обо всем.[146] Вельможи, кои в большинстве своем так же лишены талантов, как и добродетелей, завидовали тому, что писатели привлекают к себе взгляды всей нации, и делали вид, будто пренебрегают ими.[147] Писателям приходилось к тому же превозмогать привередливый вкус публики, которая чем больше от них получала, тем скупее была на похвалы и порой отворачивалась от шедевров, восторгаясь какими-нибудь плоскими шутками. Словом, им приходилось иметь огромное мужество, подвизаясь на поприще, на котором человеческое тщеславие чинило им тысячу препятствий; но они преодолели и наглое презрение вельмож, и вздорные измышления толпы: заслуженная слава, заклеймив их противников, увенчала их благородные усилия.
— Вы совершенно верно начертали их портрет, — учтиво сказал мой собеседник. — Сочинители ныне у нас самые почитаемые граждане. Каждый человек ощущает потребность испытать душевный трепет, изведать сильные чувства; нет более высокого душевного наслаждения. Именно на писателей возлагает государство обязанности развивать в людях эту основу всех добродетелей. Рисуя картины величественные, трогательные или внушающие ужас, они делают человека более доступным умилению и, обостряя чувствительность его, способствуют воспитанию высоких качеств, которые она порождает. Мы находим, — продолжал он, — что писатели нашего века по части нравственности, а также полезных и глубоких суждений намного превзошли писателей века Людовика XIV. Они писали о виновности королей, о народных бедствиях, о пагубности страстей, об усердии добродетели, о стойкости преступления. Верные своему призванию,[148] они отважно осмеивали кровавые победы, которыми тирания была обязана рабству и ослеплению. Никогда до того человечность не имела лучших защитников, и хотя они роковым образом и проиграли дело, отважные эти адвокаты навсегда остались в сиянии славы. Все эти светлые лучи мысли, вырывавшиеся из их сильных и смелых душ, не погасли, они передавались от поколения к поколению.[149] Так брошенное на землю и попираемое ногами семя вдруг подхватывается попутным ветром и, если находит затишное место, пускает росток, поднимается, превращается в дерево, густая листва которого может служить одновременно и украшением, и защитой. Если, глубже постигнув, что значит подлинное величие, мы презираем ныне чванство и тщеславие великих мира сего, если мы обратили взоры свои к предметам, достойным внимания людей, то этим мы обязаны литературе.[150] Нынешние писатели превзошли ваших в мужестве. Если бы какой-нибудь государь вздумал нарушить наши законы, они возродили бы тот знаменитый суд, что действовал в Китае; они увековечили бы его позор, вырезав его имя на грозных медных скрижалях. История в их руках становится рифом, о который разбивается ложная слава, трибуналом, вершащим свой суд над венценосными преступниками, горнилом, в огне которого полубог превращается в ничто, если при этом он не был еще и человеком.