Кай смеялся:
— Это тренажер, брат. Это всего только тренажер. Будь в твоих руках настоящее оружие, брат, ты не нажал бы гашетку!
Не нажал бы гашетку…
А офицерский корпус, выведенный на площадь Небесной” Семьи против королевских броневиков? А гонки в Италии, когда не Кай и не Маруччи, а он, Тавель, взял Большой приз? А охота на хито, эта самая величайшая на Земле охота?
Не нажал бы гашетку…
В бамбуковой хижине после отхода основного отряда осталось семь человек: сам Тавель Улам, полковник Тхат, еще один офицер из группы доставки и четверо рядовых.
Откинувшись на циновку, Тавель прислушивался к шуму леса, к неопределенному, никогда не смолкающему шуму, наводящему на сложные размышления. Доктор Сайх учит: мир стремится к тишине и покою, но тишины и покоя нет. Доктор Сайх учит: великие бури и всемирные потрясения — это и есть покой. Доктор Сайх учит: покой можно найти только слившись с природой. Счастливый человек сам есть часть природы.
“Часть природы…”
Тавель негромко — вслух — повторил суждение доктора Сайха. Но думал он о своем, гордился он своей собственной мыслью. Это была своевременная и удачная мысль и она пришла именно в его голову. Кай никогда не возвращается на то место, где он уже побывал, Каю хочется узнать каждый самый дикий уголок Сауми. Там, где побывал Кай, счастливы все, даже безумцы. Самые неисправимые хито выходят из тайных убежищ и складывают оружие. Именно Тавелю пришло в голову скрытно вести отряд по следам Кая. Это давало невероятный улов — тысячи и тысячи хито. К тому же они не оказывали сопротивления.
Не нажал бы гашетку…
Откинувшись на циновку, утирая со лба пот рукавом черного просторного мундира, Тавель лениво смотрел в проем приоткрытой двери. Перед хижиной лежала широкая поляна, затопленная неимоверным солнцем, засыпанная неровным слоем пепла. Два черных солдата неторопливо вели через поляну изловленного поблизости хито. Хито хромал, трава под его ногами дымилась. Казалось, пепел, которым усыпана была поляна, взлетает над травой сам по себе. Но это так и было: москиты, прижатые к траве полдневным жаром, не хотели погибать под ногами какого-то хито.
Полковник Тхат усмехнулся:
— Держу пари, этот хито, он из-под Ниссанга. Пусть этот хито расскажет нам о другом.
Тавель лениво кивнул.
Почему нет? Жизнь однообразна, жизнь следует украшать. Пусть этот хито расскажет им про другого. Подлунные существа приходят и уходят, пришли и уйдут даже они с полковником Тхатом, остается лишь Кай. Он везде. Он в природе, он в Солнце, он в своих детях, он в Тё, в крошечной Тё, не единственной жемчужине в ожерелье Кая. Что шепчет Тё Кай, оставаясь с нею наедине? О чем говорит, что обещает? И обещает ли? Разве само его присутствие не возвышает собеседника? Он добр, он чист, он смиряет безумие, он возвращает надежду, он дарит силу.
Не нажал бы гашетку…
Оборачиваясь в сторону журналистов, Тавель испытывал жгучую ненависть.
Он не боялся вечности.
Вечность, какой бы она ни была, предполагает все же некий конечный ряд. Но никогда… Этого слова Тавель не выносил.
Никогда…
Он, Тавель Улам, он никогда не вернет людей своего офицерского корпуса. Они расстреляны у рвов под Южными воротами, убиты мотыгами и молотками в длинных унылых казармах Хиттона, служивших казармами еще при королевском режиме, утоплены в болотах южных провинций. Он, Тавель Улам, он никогда не выведет своих людей на Небесный плац, заросший травой, пробивающейся сквозь растрескавшиеся известковые глыбы.
Никогда…
Откинувшись на циновку, глядя на черных солдат, подталкивающих хито к хижине, Тавель с тупой тоской думал о Тё. В ее имени жила прохлада. Произнося ее имя, он вновь слышал дурманящий запах речных цветов, видел излучины Большой реки, слышал божественную тишину серебристых отмелей.
Даже в воспоминаниях тишина Большой реки была столь глубока, столь невероятна, что Тавель, как от боли, сжал зубы. Эта тишина была неотторжима от Тё, от шелеста ее мелких, семенящих шагов, от ее негромкого смеха, так странно распространяющегося в тумане. Вспомнив ее смех, Тавель сжал кулаки. Он остро жалел, что не взял Тё силой в тот первый день, когда ее привезли в Хиттон. Он остро жалел, что не увез ее силой, не втащил ее на зеленый броневик, пропахший гарью и черным порохом, не заставил ее обмывать ему ноги, не отдал офицерам, не сделал шлюхой. Он мог!
Не нажал бы гашетку…
Пхэк!
Он смотрел на дымящуюся поляну, на черных солдат, подгоняющих босого хито, и задыхался от ненависти. Он видел Большую реку, ее серебристые песчаные отмели, туман над ними, такой легкий, такой неслышный, что он казался прозрачным. Он был настолько нежен и тонок, этот туман, что уже не разделял мир на тьму и свет на отчаяние и надежду. И прикрыв ладонью слезящиеся от ненависти и счастья глаза, Тавель всматривался в белизну тумана.
Туман был так легок, так невесом, так легко и невесомо тянулись над водой его серебрящиеся изнутри струи, что столь же легкими и невесомыми казались бесконечные, обрывающиеся к воде террасы леса. Прозрачные в невыразимой утренней голубизне, они, как воскурениями, были одеты рассеянной в воздухе влагой; и в таких же воскурениях тонула, меркла река, по которой, как по звездной млечности, легко и бесшумно скользил деревянный челн, невероятный уже от того, что над ним возвышались фигуры Тё и Кая.
Не нажал бы гашетку…
Оглушенный, раздавленный давним видением (Кай и Тё — они уходили в будущее!), уничтоженный собственным бессилием (они уходили в будущее без него!), Тавель застыл у кромки берега. Струи воды шелестели среди лобастых мшистых валунов, почти бесшумно выбрасывались на белый песок, но оставались прозрачными, как прозрачна была звездная ночь под горбом горы Йочжу, где неделю назад в лессовых пещерах офицеры Тавеля обнаружили тайный лагерь хито. Только там все кончилось огнем и дымом.
Не нажал бы гашетку…
Хито, наконец, втолкнули в хижину.
Маленький, равнодушный, он отрешенно присел на корточки. Маленькие глаза слезились, щурились, узкий подбородок порос редкими волосками, но на голом плече отчетливо виднелась красная натертая полоса — от ремня винтовки.
Тавель и полковник Тхат молча разглядывали хито, но это его нисколько не трогало, он, без всякого сомнения, был из тех, кто уже видел Кая. Большею частью своей души он, наверное, был уже там, куда его никто не мог сопровождать — ни мать, ни отец, ни жена, ни эти черные офицеры, ждущие от него слов.