— Может, ты и права. Может быть, может быть.
За окном стонал ветер.
— Ну-ка, поймай этот ветер! — предложила она, оставляя лазейку для его тщеславия. — Поймай ветер!
Его пальцы поглаживали ручку.
— Поймал! — раздался хмельной выкрик. — Поймал ветер! Заточил в чернильную клетку!
— Лови цветы! — взволнованно подсказала она. — Не пропусти ни одного цветка в долине! И траву забирай!
— Есть! Поймал цветы!
— Теперь пригорок! — скомандовала она.
— Есть пригорок!
— Долину!
— И долину!
— Солнечный свет, запахи, деревья, тени, дом с садом и все, что в доме!
— Да, да, да, — кричал он, не прекращая писать.
И пока он бойко водил пером по бумаге, она сказала:
— Дэвид, я люблю тебя. Прости меня, милый, за то, что я сейчас сделаю…
— Что? — не расслышал он.
— Ничего особенного. Просто мы не ценим того, что у нас есть, и всегда хотим переступить черту. Ты тоже этого не избежал, Дэвид, и совершил ошибку.
Не отрываясь от работы, он закивал. Она поцеловала его. Он потрепал ее по щеке.
— Знаете что, юная леди?
— Что?
— Вы мне нравитесь, да, голубушка, вы мне определенно нравитесь.
Она встряхнула его за плечи:
— Не спи, Дэвид, не спи.
— Глаза слипаются. Спать хочу.
— Еще не время, дорогой. Вот напишешь стихотворение, последнее стихотворение, Дэвид, самое прекрасное, и уж тогда… Послушай меня…
Он покрутил в руках перо.
— А что писать-то?
Она пригладила его волосы, дотронулась пальцами до его щеки, поцеловала, не сдерживая дрожь. Потом закрыла глаза и начала диктовать:
— Жил-был добрый человек по имени Дэвид, и была у него жена, звали ее Лиза…
Перо двигалось мучительно и устало, еле-еле выводя слова.
— Ну?
— И жили они в домике, что стоял в райских кущах…
У него едва хватало сил продолжать. Но она была начеку. Он поднял глаза:
— Ну? Что дальше?
Она обвела глазами комнату, вгляделась в ночь за окном и услышала, как вернулся ветер, чтобы напеть ей на ухо свою песню. Взяв мужа за обе руки, она стала целовать его сонные губы.
— Вот и все, — сказала она. — Чернила высыхают.
Через полгода в эти края наведались издатели из Нью-Йорка — и вернулись к себе в Нью-Йорк всего лишь с тремя листками бумаги, которые ветер много дней гонял по разоренной, израненной, опустевшей долине.
Издатели в недоумении переглядывались.
— Ну и ну, ничего не осталось, — говорили они. — Голый утес, ни травинки, никаких следов человеческого присутствия. Даже дом, где он жил, как ветром сдуло! Дорога — и та пропала! И его самого нет. И жена сгинула! Ни слуху, ни духу. Можно подумать, лавиной снесло! Голая местность! Все исчезло! Ушло! Остались каких-то три стихотворения!
О поэте и его жене больше никто не слышал. Из Аграрной академии — а это не ближний свет — приезжали в беззастенчиво оголенную долину ученые мужи, но поспешили унести ноги, а потом еще долго качали головами.
На самом же деле, что пропало, то нетрудно отыскать.
Достаточно перелистать страницы его последнего, совсем тонкого сборника и прочесть эти три стихотворения.
И появится она, бледная, прекрасная и бессмертная, излучающая тепло и свежесть, вечно юная, златовласая, подставившая лицо ветру.
Совсем рядом, на следующей странице — он сам, исхудавший, улыбчивый и решительный, с черными как смоль волосами: стоит подбоченившись и оглядывается по сторонам.
А вокруг — бесконечное зеленое бессмертие под сапфировым небом, запах виноградной лозы, покорная пытливому шагу трава по колено, а в ней — паутинка троп, готовая увлечь любого, кто откроет эту книжку, и скромный домик вблизи долины, и щедрое спокойствие солнечных лучей, лунного света и сияния звезд; а они вдвоем, он и она, смеются и вечно идут сквозь вечность.