В то утро (судя по позднейшим подсчетам Джона Ди) был зачат пятый из восьми их детей. Теодор, «дар Божий», родился в Тршебоне в год конца света.{158} Не иначе как в то утро состоялось зачатие, потому что сразу после Джейн Ди снова отвернулась к стене, заплакала и не отвечала на мольбы, и он был отлучен от ее лона вплоть до самого летнего солнцестояния.
Но содеянного оказалось достаточно. Когда пришел день, он настал и в стеклянном шаре: ярко-синее небо, какого Эдвард Келли никогда прежде не видал, зеленый луг, майское утро и огромный рыцарь на молочно-белом рысаке, вооруженный огненным копьем, длинным мечом и с круглым щитом, на котором кружила тысяча херувимов. Воитель, но чей? Затем пришла Мадими и удалилась вместе с этим рыцарем, разок обернувшись с улыбкой, но не попрощавшись, а ступни ее блестели от росы. Вместо нее пришла другая женщина, во всем зеленом, с обнаженной грудью; на ней пояс из чеканного золота, нетуго затянутый, поведал Келли, с золотыми подвесками до самой земли.
Она заговорила: то есть отверзла уста Келли и заговорила ими. Джон Ди запечатлел ее слова, и это была последняя его запись.
«Я — дочь Стойкости и пленяема ежечасно с юных лет, — сказала она. — Ибо знайте, аз есмь постижение, и Наука пребывает со мной, меня жаждут и домогаются с ненасытной охотой; мало кто из живущих на земле держал меня в объятиях, ибо я затенена Ободом Камня и скрыта заутренними Облаками. Ноги мои быстрее ветра, а руки нежней рассвета. Одежды мои из начала начал, а жилище мое — во мне самой. Льву неведомы мои пути, и зверям полевым меня не понять. Я лишена невинности, но остаюсь девой, я очищаю от порока и пребываю в нем».
Она подступила — великая богиня-блудница, разбуженная ими, кто же она такая; Келли, дрожа, говорил ее пронзительным, страшным и дивным голосом.
«Узрите же, — говорила она. — Я любима многими и любовница многих; сколь многие обратятся ко мне, столькие попадут на пир. Отбросьте ваших старых потаскух, сторонитесь общества других женщин, кои развращены, распутны и не так прекрасны, как я».
Словно разъятый надвое, на себя и нее, Келли старался оторвать взгляд от пламенеющего кристалла и продолжал говорить, говорить вопреки своей воле:
«Я сыграю для вас распутницу, я удобрю вас останками других мужей, я поселюсь среди вас, я буду общей для отца и сына, ибо я в расцвете юности, и силу мою не превзойти мужчине. Но не раскрывайте тайн моих женщинам, не давайте им понять мою сладость, ибо все принадлежит не всем».
Затем она изменилась: обратилась в тысячу разных Существ, записывал Джон Ди; а Келли взирал на шар, сжав побелевшими пальцами подлокотники кресла, выпучив глаза и отвалив челюсть, словно его схватили за горло.
Полосатая кошка, вязовая палочка, форель, играющая в радужных брызгах; Келли отпрянул назад. Горящие угли рассыпают искры, сизый голубь, капля крови у него на клюве, хлопанье крыльев. И еще многое, все на свете, а еще — изображения всего сущего, собак, звезд, камней, роз, больших и малых городов, дорог; дом, где он родился, мать, он сам; королева и ее рыцари, картина с изображением королевы и ее рыцарей, картина с изображением картины. Звери и птицы, тигрята барахтаются в грязи, по горному склону бродят олени, поедая яблоки; с большого белого озера поднимаются тысячи длинноногих птиц цвета зари, похожих на цапель. Она обернулась приходившим к нему маленьким духом Беном, затем сотней других духовных существ, и все их имена начинались на Б. Она стала Джоном Ди и Джоанной Келли, нагими, сжимавшими друг друга в объятиях; она стала собой, собой и своим любовником в момент совокупления, он был один, а ее много, единое небо совокуплялось с многообразной землей; он видел, как она стала началом всего, что носит имена, обширной безграничной еблей, шумом и криками, стыдом и восторгом.
Он хохотал. Хохотал, не в силах остановиться. Член его стоял, подбородок дрожал; жуткие страх и радость охватили его душу, он вскрикнул громко, словно прыгал с высоты в темную воду.
В конце дня Джон Ди перечитал Эдварду Келли все, что записал, — все, что было через Келли говорено.
«Мы станем встречаться с ней здесь каждый седьмой день в течение ста дней, — читал он. — Она выйдет к нам из камня».
«Нет, — сказал Келли. — Я больше не буду с ними говорить».
«Что?»
«Больше не буду, — повторил он. — Больше никаких сношений с ними. Иначе мне конец».
Джон Ди отложил бумагу, посмотрел на белого как смерть Келли, который лежал на кушетке, бессильно скорчась. «Твоя другая жена», — съязвила как-то Джейн в злую минуту. Жена, сын, брат.
«Ты и прежде так говорил, Эдвард».
Он говорил так и прежде, но после того дня Эдвард Келли и вправду не станет с ними общаться. Он знал, что не станет. Однако это ничего не значило, ибо теперь он принадлежал им; им, а не себе; случилось то, чего он страшился и на что надеялся с той самой ночи в марте 1582 года, когда он пришел в дом Джона Ди в Мортлейке с книгой, которую не мог прочесть, и порошком, который он получил — якобы нашел среди монашеских могил в Гластонбери; с того часа, когда, отодвинув в сторону камни и бумаги на старом столе Джона Ди, заглянул в кристалл, стоявший там на подставке.
Одержимый. Теперь они уже ничему не могли научить его, ему не нужно было слышать их речи. Он им принадлежал.
«Ну, когда отдохнешь, — сказал Джон Ди. — Восстановишь силы».
«Нет, — ответил Келли. — Никогда. Никогда».
Ангелы обещали ему защиту от злобных существ, которые искушали и мучили его с детства. Но теперь он знал правду: те злые твари с собачьими мордами, желтоглазые демоны в коричневых мантиях ничем не отличались от добрых, красивых и благочестивых, говоривших с ним из стеклянного шара, предлагавших помощь, уют, убежище, — но были всего лишь их слугами и выполняли их распоряжения. Захоти она, и могла бы превратиться в любого из демонов.
Он всегда это знал, всегда, а теперь понял, что знал это — возможно, с той самой первой ночи далеко в Мортлейке, ночи ветра и голосов. О, порой он, закрыв глаза, пятился от них в испуге, неделями и месяцами пребывал в смятении и тоске; но каждый раз возвращался и подходил все ближе, пока наконец не подошел достаточно близко, и вот они схватили его и теперь уже никогда не отпустят.
Хотя лето, похоже, не хотело кончаться, задержавшись на пороге, подобно гостю, которому было так хорошо, что он тянет с прощанием, — Вэл решила закрыть Дальнюю Заимку в День Колумба, считавшийся в Дальних горах окончанием туристического сезона; туристов в этом уединенном и не очень привлекательном салуне близ реки Шедоу видели редко в любое время года, хотя возле него имелась большая, подсвеченная электричеством вывеска (которую предстояло в эту полночь выключить до следующего года), сообщавшая тем, кому случилось до нее добраться, имя заведения: Мамочкина Дальняя Заимка.