У Нины и ее Мастера выстроился странный ритм жизни. Убирая за спортсменами тарелки после завтрака, она вспоминала то, что они написали вместе прошлой ночью с Мишей. И удивлялась сама себе, что она вовлечена в такой странный, болезненный и настоящий процесс. Ей казалось, что именно сейчас, когда она улыбается и катит тележку между столами, она спит.
И что по–настоящему она проснется только вечером, когда снова сядет за Мишкин ноутбук, он начнет метаться по комнате, держа в одной руке стакан, а в другой – сигарету, а она будет видеть перед глазами другой мир и при этом стенографировать за ним, сама не понимая, как мозгом она может быть совершенно в другом мире и жить в придуманных им людях, а пальцами продолжать бить по клавишам и даже не промахиваться. Она заново проживала его слова, которые слепо печатала ночью.
Только в эти утренние часы, собирая вымазанные манной кашей тарелки, она смотрела на его текст со стороны, а не как одна из рыбок, вброшенных в аквариум его фантазии.
К обеду ее чуть–чуть отпускало, и она становилась способна смотреть новости и думать о чем‑то внешнем. Например, тревожиться по поводу того, что деньги в кошельке внезапно закончились, а до зарплаты осталась еще неделя. Или о том, что начальство как‑то косо посматривает ее в сторону. А сослуживицы с неприличной настойчивостью предлагают ей тональные кремы и пудру и нетактично повторяют о том, что крем «Хэппилоджи» от «Герлен» хорошо устраняет синяки под глазами.
Она искренне не могла понять, к чему все эти ужимки и прыжки. К чему вся эта мелкая суета, когда тут же, рядом по ночам рождается такооое! Буквально через две гипсокартонных стены прямо из ничего вырастает целая параллельная вселенная, которая настолько больше, значительнее и искреннее, чем все эти псевдофарфоровые тарелки и грошовые зарплаты. По ночам происходит что‑то настолько стоящее, из‑за чего днем все сложнее притворяться простой мелколобой коровкой, радующейся стакану химического молока и клочку бесплатного сена.
Там рядом росла такая жизнь! Жизнь! Пусть и выдуманная, она была настолько сильнее и искреннее, чем любое в взаправду прожитое время, что хотелось избавиться от физического тела и полностью переселиться в этот фантастический мир. Потому что в нем было больше эмоциональной правды, чем во всех этих вместе взятых мельтешеньях.
Нину постигло чудовищное раздвоение. Случалось такое, что, когда она прокручивала в голове надиктованные ей в ночи Мишей сцены, она роняла стаканы и застывала в диковинных позах. Или отвечала невпопад. Или просто отворачивалась от посетителей ресторана, задававших вопросы о калорийности пищи, и молча уходила. Она сделалась странная. Неадекватная.
Она влюбилась.
К ужину она совершенно теряла себя. Не хотелось ничего: ни есть, ни пить, ни курить, ни чесаться, ни смеяться, ни прыгнуть, ни щекотать. Хотелось только сесть у компьютера, всем существом превратиться в уши и пальцы, слышать и записывать.
Полностью раствориться. Как прирожденная акушерка забывает о себе во время родов, сама начинает дышать родовым дыханием и эмпатично тужиться пустотой, так и Нина полностью забыла себя и ушла в чужое подсознание.
В обед в столовой появлялся Он, и они делали вид, что «вчера» не было. И только заглядывали друг другу в глаза как в бездну.
За ужином они как эсеры перед бомбометанием кивали друг другу и встречались уже вечером в его номере, где она сразу садилась за клавиатуру, а он тут же прикуривал и начинал мерить комнату шагами.
Они не разговаривали. Собственно, тот первый разговор, который состоялся между ними в первую ночь, и оставался единственным. Они по–прежнему не знали друг о друге ничего. Но при этом делались с каждой ночью все более связанными.
Нина еще не полностью освоила функционал Музы и пыталась что‑то рассказать о себе, пожаловаться на жизнь, продемонстрировать глубину собственной личности. И даже как‑то обижалась, когда в ответ на ее попытки откровенности Мишка неделикатно отмахивался: «Нет, нет! Не сейчас! Ты понимаешь, что ты меня выдергиваешь из того мира в этот? Я пытаюсь вжиться в шкуру другого человека, стать им, а ты разговариваешь со мной, как со мной. И чтобы отвечать тебе, я должен выпрыгнуть из этой чужой электрички, превратиться в себя, а потом с трудом заскочить в следующую, причем ее еще и ждать полтора часа».
Текст рождался рывками. То Мишку несло, и Нина едва успевала набирать, так что клавиатура, кажется, аж постанывала от удовольствия под энергичным массажем ее пальцев, то в комнате надолго повисала тишина, а Мишка застывал перед окном, уставившись в сиреневую темноту и заложив руки за голову.
Нина молчала, боясь спугнуть его мысль. Надеясь, что сейчас он в окружившей его темноте снова нащупает спасительную нить, пойдет дальше и поведет ее за собой. Иногда так все и случалось, и Мишка энергично подпрыгивал и снова начинал бегать по комнате, почесывая трехдневную щетину на подбородке, и лихорадочно диктовать. А случалось и наоборот: он на деревянных не гнущихся ногах делал шаг к кровати, падал и говорил:
— Все! Нет истории. Я не знаю, что будет дальше. У меня нет больше слов.
И тогда Нина начинала мягко вытаскивать из него подробности, задавая вопросы. Он отвечал нехотя, с раздражением, с по–стоянными истериками: «Ну не знаю я! Откуда мне знать, зачем они тогда там встретились? А хрен его знает, что он ей сказал?
О чем ты спрашиваешь? Какой бред! Откуда я знаю, как это было! Да ничем это все не кончилось!» После первой вспышки раздражения он затихал и, казалось, всем телом старался вдавиться в матрас, исчезнуть в нем, слиться с простыней. А потом все еще злобно, но уже с каким‑то недоумением самому себе, выдавал: «Ну, наверное, эти двое только делали вид, что не знают о существовании друг друга. А на самом деле…». И снова начинал рассказывать историю. И снова проступал в реальный мир, как будто надувная кукла постепенно наполнялась воздухом и прорастала вовне, заполняя собою пространство.
Вначале рассказ его был схематичен, сух, бестелесен. Но чем дальше, тем больше он обрастал деталями, в нем появлялись запахи, цветы, звуки. Текст тяжелел, наполняясь жизнью и кровью, как комар, нашедший артерию.
Так они написали две книги, которые даже вышли в не самом плохом издательстве, но не произвели фурора. Критика отозвалась о романах прохладно, читатели тоже не рвали их из‑под печатного станка. После того как и вторая книжка не снискала ни ласки знатоков, ни дружеских похлопываний рядовых читателей, Нинин писатель впал в депрессняк, который, однако, старательно игнорировал. Как спортсмен, слишком многое по–ставивший на победу в Олимпиаде, он стремился к красной финишной ленточке и пьедесталу победителей, даже превозмогая боль от мозолей и перелома ноги. Он готов был сожрать любой допинг и любой наркотик, лишь бы оказаться там. И Нине не всегда удавалось выдернуть из его руки то, что ему казалось на данный момент эликсиром силы, а ей – тупо наркотой.