– Смысл есть, и немалый, – ответил Главноуправитель. – Время от времени необходимо стимулировать у людей работу надпочечников.
– Работу чего? – переспросил непонимающе Дикарь.
– Надпочечных желез. В этом одно из условий крепкого здоровья и мужчин и женщин. Потому мы и ввели обязательный прием ЗБС.
– Зебеэс?
– Заменителя бурной страсти. Регулярно, раз в месяц. Насыщаем организм адреналином. Даем людям полный физиологический эквивалент страха и ярости – ярости Отелло, убивающего Дездемону, и страха убиваемой Дездемоны. Даем весь тонизирующий эффект этого убийства – без всяких сопутствующих неудобств.
– Но мне любы неудобства.
– А нам – нет, – сказал Главноуправитель. – Мы предпочитаем жизнь с удобствами.
– Не хочу я удобств. Я хочу Бога, поэзию, настоящую опасность, хочу свободу, и добро, и грех.
– Иначе говоря, вы требуете права быть несчастным, – сказал Мустафа.
– Пусть так, – с вызовом ответил Дикарь. – Да, я требую.
– Прибавьте уж к этому – право на старость, уродство, бессилие; право на сифилис и рак; право на недоедание; право на вшивость и тиф; право жить в вечном страхе перед завтрашним днем; право мучиться всевозможными лютыми болями.
Длинная пауза.
– Да, это всё мои права, и я их требую.
– Что ж, пожалуйста, осуществляйте эти ваши права, – сказал Мустафа Монд, пожимая плечами.
Дверь незаперта, приоткрыта; они вошли.
– Джон!
Из ванной донесся неприятный характерный звук.
– Тебе что, нехорошо? – громко спросил Гельмгольц.
Ответа не последовало. Звук повторился, затем снова; наступила тишина. Щелкнуло, дверь ванной отворилась, и вышел Дикарь, очень бледный.
– У тебя, Джон, вид совсем больной! – сказал Гельмгольц участливо.
– Съел чего-нибудь неподходящего? – спросил Бернард.
Дикарь кивнул:
– Я вкусил цивилизации.
– ???
– И отравился ею; душу загрязнил. И еще, – прибавил он, понизив голос, – я вкусил своей собственной скверны.
– Да, но что ты съел конкретно?.. Тебя ведь сейчас…
– А сейчас я очистился, – сказал Дикарь. – Я выпил теплой воды с горчицей.
Друзья поглядели на него удивленно.
– То есть ты намеренно вызвал рвоту? – спросил Бернард.
– Так индейцы всегда очищаются. – Джон сел, вздохнул, провел рукой по лбу. – Передохну. Устал.
– Немудрено, – сказал Гельмгольц.
Сели и они с Бернардом.
– А мы пришли проститься, – сказал Гельмгольц. – Завтра утром улетаем.
– Да, завтра улетаем, – сказал Бернард; Дикарь еще не видел у него такого выражения – решительного, успокоенного. – И кстати, Джон, – продолжал Бернард, подавшись к Дикарю и рукой коснувшись его колена, – прости меня, пожалуйста, за все вчерашнее. – Он покраснел. – Мне так стыдно, – голос его задрожал, – так…
Дикарь не дал ему договорить, взял руку его, ласково пожал.
– Гельмгольц – молодчина. Ободрил меня, – произнес Бернард. – Без него я бы…
– Да ну уж, – сказал Гельмгольц.
Помолчали. Грустно было расставаться, потому что они привязались друг к другу, – но и хорошо было всем троим чувствовать свою сердечную приязнь и грусть.
– Я утром был у Главноуправителя, – нарушил наконец молчание Дикарь.
– Зачем?
– Просился к вам на острова.
– И разрешил он? – живо спросил Гельмгольц.
Джон покачал головой:
– Нет, не разрешил.
– А почему?
– Сказал, что хочет продолжить эксперимент. Но будь я проклят, – взорвался бешено Дикарь, – будь я проклят, если дам экспериментировать над собой и дальше. Хоть проси меня все Главноуправители мира. Завтра я тоже уберусь отсюда.
– А куда? – спросили Гельмгольц с Бернардом.
Дикарь пожал плечами:
– Мне все равно куда. Куда-нибудь, где смогу быть один.
От Гилфорда авиатрасса Лондон – Портсмут идет вдоль Уэйской долины к Годалмингу, а оттуда над Милфордом и Уитли к Хейзлмиру – и дальше, через Питерсфилд, на Портсмут. Почти параллельно этой воздушной линии легла трасса возвратная – через Уорплесдон, Тонгем, Паттенем, Элстед и Грейшот. Между Хогсбэкской грядой и Хайндхедом были места, где эти трассы раньше проходили всего в шести-семи километрах друг от друга. Близость, опасная для беззаботных летунов – в особенности ночью или когда принял полграмма лишних. Случались аварии. Даже катастрофы. Решено было отодвинуть трассу Портсмут – Лондон на несколько километров к западу. И вехами старой трассы между Грейшотом и Тонгемом остались четыре покинутых авиамаяка. Небо над ними тихо и пустынно. Зато над Селборном, Борденом и Фарнемом теперь не умолкает гул и рокот вертопланов.
Дикарь избрал своим прибежищем старый авиамаяк, стоящий на гребне песчаного холма между Паттенемом и Элстедом. Маяк построен из железобетона и отлично сохранился; слишком даже здесь уютно будет, подумал Дикарь, оглядев помещение, слишком по-цивилизованному. Он успокоил свою совесть, решив тем строже держать себя в струне и очищение совершать тем полнее и тщательнее. Первую ночь здесь он провел без сна всю напролет. Простоял на коленях, молясь то Небесам (у которых некогда молил прощения преступный Клавдий), то Авонавилоне по-зунийски, то Иисусу и Пуконгу, то своему заветному хранителю – орлу. Временами Джон раскидывал руки, точно распятый, и подолгу держал их так, и боль постепенно разрасталась в жгучую муку; не опуская дрожащих рук, он повторял сквозь стиснутые зубы (а пот ручьями тек по лицу): «О, прости меня! О, сделай меня чистым! О, помоги мне стать хорошим!» – повторял снова и снова, почти уже теряя сознание от боли.
Когда наступило утро, он почувствовал, что имеет теперь право жить на маяке; да, имеет – даром что в окнах почти все стекла уцелели, даром что вид с верхней площадки открывается великолепный. Потому Дикарь и выбрал этот маяк, и потому чуть было сразу же и не ушел отсюда. Вид сверху так чудесен – глазам как бы предстает воплощение божества. Но кто Дикарь такой, чтоб нежить глаз беспрерывным зрелищем красоты? Кто он такой, чтобы жить в зримом присутствии Бога? Ему бы, по его заслугам, обитать в свином хлеву, в слепой норе… Тело Дикаря одеревенело, плечи ныли после долгой ночной муки, но этим-то и был он внутренне ободрен, – и, поднявшись на верх своей башни, он окинул взглядом яркий рассветный мир, в котором обрел право жить. На северном горизонте тянулась Хогсбэкская меловая гряда, за ее восточной оконечностью вставали семь узких небоскребов, составляющих Гилфорд. При виде их Дикарь поморщился; но он вскоре с ними примирится – ибо по ночам они сверкают огнями, как веселые и симметричные созвездия, или же, в сплошной прожекторной подсветке, высятся наподобие светозарных перстов, указующих вверх, в непроницаемые тайны неба (хоть жеста этого никто в Англии теперь не понимает, кроме Дикаря).