Моррис смеется.
Сначала меня охватывает ужас. Как она может смеяться, рассказывая о том, что горы трупов сжигают в общественном бассейне? Как она может шутить на этот счет? Это трагедия. Кошмар. В этом не может быть ничего комичного. А потом я вижу в этом смешное. Абсурд. И тоже начинаю смеяться. Воображение рисует мне всех этих людей, многие из них в дорогих дизайнерских костюмах, в которых они раньше расхаживали с чувством собственного превосходства над толпой. Обычные люди, которых я встречала в супермаркетах, спешащих, как и я, по своим делам. Сотрудники. Все эти люди жили совершенно разной жизнью. Теперь они свалены на бетонное ложе, залитые…
– Что вы используете в качестве горючего?
– Бензин, – говорит она, едва справляясь с приступами смеха. – Теперь он ничего не сто́ит. Мы просто берем, сколько нам нужно.
Бензин… И их охватывает пламя. Это смешно. «Я думал, вы бросили курить». – «Да, бросал, пока не заразился и не умер. Полагаю, теперь я ничего не теряю». Я не могу остановиться. Вулкан извергается, мой смех стекает по его склонам огненными реками. Горящие люди. В общественном бассейне.
Мы смеемся, согнувшись пополам. А затем что-то меняется, возвращается ужас, и мы начинаем плакать.
– Вот дерьмо, – говорит Моррис. – Я солдат, а солдаты не должны плакать. Особенно те, что с сиськами. И без того тошно.
– А еще две категории?
Она щурится, пытаясь сообразить, о чем это я, и мне приходится напоминать ей, что мы говорили о трех типах людей, среди которых мертвецы были первыми.
– Точно, еще два типа. Вы и я, живые. Те, кто не заразился. Какова бы ни была причина, мы счастливчики, поскольку, похоже, невосприимчивы к болезни. Или, может, наоборот, невезучие. Я пока еще не определилась.
Она садится ровно, пристально глядя в телевизор. Там президент проводит пресс-конференцию с представителями остатков прессы.
– И остальные, – после паузы произносит она.
– Остальные?
– Послушайте, вы должны сами их увидеть. Тех, которые заболели, но не умерли. Конечно, не прямо сейчас.
Я вспоминаю Майка Шульца, съевшего мышей. Заболев, он включил в свой рацион подопытных животных. Я вспоминаю отца и его преображение в духе мистера Хайда. Как ни крути, все это невозможно считать нормальным.
– Кое-что я видела. Насколько все плохо?
Она кивает в сторону телевизора, тянется к пульту дистанционного управления.
– «Человеческие существа больше не совместимы с жизнью».
Эти слова услышала вся страна. Головы поворачиваются, как цветки подсолнечника к солнцу. Через долю секунды, после того как по толпе пронесся вздох изумления, президент Соединенных Штатов понимает, что микрофон не был выключен.
Мы видим его широко раскрытые глаза и опустившиеся уголки губ. Мы видим, как правда доходит до его сознания, – теперь все знают, что наш руководитель не верит в нас.
Он закрывает руками лицо. Он – «Крик» Эдварда Мунка[38].
Сержант Моррис прячет лицо в ладонях. Вот насколько все плохо.
– Я всегда считала себя выжившей, но теперь я уже не уверена, что это так уж хорошо. Жаль, что я не знала…
– Не знала что?
– Как все это дерьмо покатится к черту. Как это начиналось. Война, болезнь, все. Хочется кому-нибудь свернуть шею. Возможно, стало бы легче. Кроме того, хотелось бы иметь все необходимое. Как только появились первые признаки катастрофы, все начали грабить. В первую очередь аптеки.
– И магазины электроники.
– Да-да, именно. Мир катится к черту, а люди крадут телевизоры с большими экранами, как будто это может спасти их.
Мир сломался, все, из чего он состоял, рассыпалось на куски. Психотерапия уже ничего не изменит. Мне не хочется сидеть и говорить о том, какие чувства возникают у меня в связи с потерей всех, кого я знала. Мне не хочется, чтобы моя душа была разодрана на мелкие фрагменты и чтобы потом я просеивала их в поисках той отправной точки, когда начала лишаться тех, кого любила. Мне не хочется лежать на этом диване в ожидании конца света. А он, конец света, приближается. Президент об этом знает, женщина, сидящая рядом со мной, тоже знает, и я знаю. Конец света наступает. Не знаю, Армагеддон ли это, поскольку явно не хватает религиозно настроенных людей, потрясающих кулаками и вопящих: «Мы были правы! Мы предупреждали вас!» Нет выдвинувшегося лидера, который бы собрал всех нас в кучу и проставил на лбы штрихкоды. Если зверь и есть, то это мы. Мои познания в области религии оставляют желать лучшего, но я уверена, возможность того, что человек сам себе Антихрист, не учли.
Из моих легких энергично струится воздух.
– Я не собираюсь встречаться с вашим психотерапевтом.
– Я могу вас заставить.
Никакой уверенности в ее голосе при этом нет, одна лишь глубочайшая усталость.
– Попробуйте, – говорю я, – но вы и так переутомлены. Я не собираюсь поддаваться. Если вы попытаетесь заставить меня, я буду просто сидеть тут и молчать.
Я глубоко вдыхаю, стараясь не думать о потере всех близких.
– В любом случае это чушь собачья, а не предлог, чтобы сюда прийти.
– Вы правы, отчасти чушь собачья. Правда заключается в том, что мы могли бы получить дополнительные руки и мозги, не пораженные инфекцией. У вас есть и то, и другое.
Эта мысль мне нравится. Я хочу быть чем-то бо́льшим, чем диванная принадлежность. И я ей об этом говорю.
– Я могу достать медикаменты, – добавляю я после паузы.
– Законным путем?
– Более или менее.
– Это опасно?
– Возможно, – отвечаю я. – Но разве теперь это имеет какое-то значение? Я не могу больше здесь сидеть и ничего не делать.
Она качает головой.
– Вы чертовски упрямы. Нику это понравится.
У меня замирает сердце.
– Нику?
– Нашему психотерапевту. Он хороший парень. Очаровательный. Заставляет пожалеть о том, что мне это неинтересно.
Сердце снова начинает биться.
– Мой лучший друг Джеймс тоже был геем. Я дико по нему скучаю.
Она натянуто улыбается.
– Нет, я не гомосексуальна. Мой муж стал одной из первых жертв этой чертовой войны. А ради чего? Все равно мы все умрем. Но это была его работа. Я считаю, что он погиб зря. Сейчас он мог бы быть со мной.
Я тянусь к ней через диван, беру ее за руку. И мы так и сидим, молча наблюдая, как сотрудник службы охраны пытается оттеснить президента от толпы на безопасное расстояние. Но они уже не думают о нем. Президент – всего лишь символ чего-то, более не существующего. Да, у нас больше нет чувства собственного достоинства.
«Поуп Фармацевтикалз» – стерильная могила. Звук моих шагов в вестибюле поднимается к высокому потолку, откуда, отразившись, возвращается эхом.