– Павел! Гена! – кричит старуха. – Павел! Гена! Дети мои!..
Чепуха, ерунда и чушь снились Алексею Петровичу Костылеву в ночь на второе января восемьдесят второго года{117}: будто он в бане проводит инвентаризацию. Ходит в выходном костюме среди голых и считает тазы.
От жары Костылев проснулся. За окном – сухая плотная тишина. В соседней комнате, где спят жена и сын, тоже тихо. Никакой бани.
Бани-то нет, но почему так жарко? Батареи что ли раскочегарили? А может, заболел? Ну конечно – вчера простудился, и вот теперь температура… Костылев дотронулся до лба.
И тут же понял: и жара, и тишина, и мысли про болезнь – все это опять сон.
Медленно и вдумчиво он потрогал лоб еще раз.
И сразу вскочил, босые ноги брякнули о паркет, разъехались, и Костылев с грохотом рухнул на пол.
Вскрикнул за стеной сын. Зашлепали частые босые шаги жены. Зажглась люстра, в ее ослепительном, невыносимо ярком свете Костылев сидел посреди комнаты в одних трикотажных белых трусах. Все его тело покрывала густая рыжая шерсть. Возле правого бедра вальяжно разлегся довольно длинный ворсистый хвост с кисточкой, по виду напоминающей бритвенную. На лбу красовались небольшие, но крепкие рога.
Ну вот! Я так и знала, – всхлипнула жена, – доигрался.
Костылев встал. Осторожно ступая копытами, точно на нем неудобная тесная обувь, процокал в переднюю к трюмо. Долго стоял там, плавно поворачиваясь то правым боком, то левым.
Шерсть блестела и переливалась. Красивая, в общем, шерсть. Как у псов породы чау-чау. Хвост свисал почти до полу. Костылев попробовал пошевелить им. Получилось.
Утром вызвали врача – не идти же в таком виде на работу! Да и вообще непонятно, что это все означает, и как теперь жить. Пока что Верочка, позвонив от соседки в поликлинику, собралась к матери отвозить Петьку. С мужем она была суха и скорбна, на вопрос, в чем дело, ответила, что навряд ли какой женщине понравится быть женой чёрта.
– Чёрта?
– Ну, а кого еще? Кого? Посмотри в зеркало еще раз! Это… это подлость! Такие вещи могут случаться только с тобой.
– Да почему?
– Потому что ты… такой.
– Какой – такой?
– А вот такой. Не как люди! И нашим, и вашим. Я же не превратилась в чёрта, правда? И никто не превратился.
Выдвинув этот удобный аргумент, она оделась и ушла, уведя сына. Даже проститься не дала: «Нельзя. Папа очень болен, он заразный».
Оставшись один, Костылев стал исступленно думать. Врач врачом, а не попробовать ли самому? Но как? Рога что ли пилить? Копыта обрезать? И шерсть… Допустим, состричь ножницами, а потом бритвой… Год провозишься. А хвост? Операция? А если опять все вырастет? И что – все снова? Интересно, что имела в виду жена? И, действительно, почему именно с ним? Без причины ничего не случается. Все ведь было нормально, даже хорошо, особенно декабрь: предзащита с блеском, никаких замечаний, профессор Беляев сам – никто не верит! – предложил себя в оппоненты. Престижный журнал принял две статьи, одна уже в наборе. Даже выдвинули опять на доску почета, хотя портрет руководителя группы, и. о. старшего научного сотрудника Костылева А. П. там уже провисел целый квартал.
Но дело, конечно, не в досках. Может, чересчур гладко все шло последнее время? Подозрительно гладко, катилось, как по рельсам. А Вера? Почему все-таки она… «И нашим, и вашим» – что она имела в виду, неужели опять историю с техником Митиной? Митина, конечно, не премию заслужила, а выговор, если не хуже. Завалила ему опыты, наврала в расчетах, занималась в рабочее время чёрт-те чем: то обзванивала аптеки, то по полдня отсутствовала, доставала дефицит. Если бы не Лена Клеменс, лаборантка, отработавшая за нее два выходных, сидеть бы без премии всей лаборатории.
Костылев потом, когда премию распределяли, колебался-колебался, да и выписал Митиной двадцать пять рублей (чёрт с ней, мать-одиночка), а Сидоров, начальник, тут же вычеркнул: «Это еще что за гнилой либерализм? Поощряешь бездельников, у нас тут не собес».
В день выплаты Костылев пошел в кассу первым, взял свои семьдесят пять рублей и дал из них двадцать пять Лене Клеменс для Митиной. Попросил сказать, что получил премию за себя и за нее. Митина деньги взяла. Зачем-то бегала в кассу выяснять. Не выяснила. Работать с этого дня стала еще хуже, а на Костылева посматривала подозрительно и исподлобья – может, вообразила, что он часть ее премии прикарманил? Сидоров, который каким-то образом всегда все узнает, обвинил его в беспринципности. А Верочка, когда Костылев ей рассказал, тут же обиделась: быть хорошим для всех без разбора – дело, конечно, похвальное, если не за счет собственного ребенка, которому не на что купить шубу… и т. д., и т. п.
Было это три месяца назад, а она все еще помнит… Да. Но что делать, делать-то что?
Размышления Костылева были внезапно прерваны звонком в дверь. Он набросил халат и ковыляя пошел открывать. Врачиха была маленькая, коренастая, в круглых доисторических очках. Очень хмурая.
Сунув пальто Костылеву, но глядя при этом мимо него, она громко зашагала в комнату, не выразив никакого желания помыть руки и оставляя на полу здоровенные куски снега, смешанного с песком и чем-то черным, похоже, мазутом. В комнате сразу села к столу и принялась раздраженно рыться в громадной хозяйственной сумке. Вынув оттуда курицу, бросила ее на стол. Курица немного поскользила, царапая когтями полировку, и остановилась у самого края, непристойно раскинув голые синеватые ноги{118}. «Наверное, все же петух», – отводя глаза, утешал себя Костылев. А врачиха, между тем, вываливала на стол горы разных листков, мятых бланков, карточек и, наконец, извлекла фонендоскоп. Только тут она раздраженно взглянула на Костылева и приказала:
– Раздевайтесь!
– Видите ли… – промямлил он, еще глубже запахнув полы халата. – Я… как бы вам это…
– Раз-де-вай-тесь! – сержантским тоном повторила докторша, впихнув концы фонендоскопа себе в уши.
Костылев судорожно сбросил халат. На докторшином лице появилось выражение крайнего негодования.
– Больной, – сказала она, – уважайте мое время.
– А я… А я что? – потерянно бормотал он, топчась перед докторшей. Копыта клацали, но она на них не смотрела. Нет, она смотрела в глаза Костылеву и медленно делалась багровой.
– Свитер! Снимите ваш свитер, наконец! Вы что, издеваетесь?
И докторша больно ткнула пальцем в грудь Костылева.
– Это не свитер! Это… волосяной покров! – жалобно закричал он. – Шерсть! Понимаете, мех!
Несмотря на заткнутые уши, докторша услышала и во взгляде ее появилось омерзение.
– Мужчины… – процедила она с брезгливостью. – Ладно, дышите!