В зубах неизменная толстая гаванская сигара, и сейчас полный ящичек стоял на столике из красного дерева. Рядом лежал томик в красном матерчатом переплете с кожаным корешком: «Приключения аббата фанфрелюша». При взгляде на эту картину невольно возникало смешанное чувство комфорта и страха, и не вызвало бы никакого удивления, если бы под ней стояла надпись: «Сеньор NN, король сахарных плантаций на Кубе в ее лучшие времена».
Таков был человек, которого фанатически обожала толпа и чье появление на публике сопровождалось бурей ликования и восторгов. Он излучал неограниченную власть, олицетворял полноту откровенно безудержного животного образа жизни. Он, как Миссури,[55] до краев заполнял свое русло. Полиция с ее рациональными методами и картотекой наводила на него скуку. Она была зависима от него; он был полюсом власти, придававшим ее сыскной деятельности смысл. Он не любил трудиться. Он любил наслаждения и роскошь. Он знал чудовищную власть человека, пролившего кровь. Постоянно вокруг него витал этот дух, усиливал его притягательную силу. И странно было, что он при этом слыл добрым. Нимб доброты и великодушия прочно прилип к нему и освящал исходящие от него действия. И теперь, когда он уничтожал парсов, считалось, что он слишком мягок с ними.
Поразительным оставалось, насколько демос мог быть падким на подобных богов, даже если путь к этому и был логичен. Сернер хорошо изобразил его в своем эссе о возникновении в истории человечества таких трибунов. Сначала появлялись теоретики и утописты — каждый в своей рабочей келье, — жившие в строгости, в согласии с разумом и логикой, большей частью праведники, посвятившие себя угнетенным, их счастью и их будущему. Они несли в массы свет. Потом приходили практики, победители гражданских войн и титаны новых времен, любимцы Авроры. Их деятельность оказывалась кульминацией и провалом утопии. Становилось очевидным, что утопия — идеальный стимул. И становилось ясно, что мир можно изменить, но не его основы, на которых он зиждется. За ними следовали деспоты в чистом виде. Они ковали для масс новое чудовищное ярмо. Техника оказывала им при этом поддержку такого рода, которая превосходила даже самые смелые мечты древних тиранов. Старые способы возвращались назад под новыми именами — пытки, крепостничество, рабство. Разочарование и отчаяние множились, росло глубочайшее отвращение ко всем фразам и уловкам политиков. Все доходило до такой точки, когда дух обращался назад, к культам, начинали расцветать секты, а умы и таланты, замкнувшись в маленьких элитарных кружках, посвящали себя служению прекрасному искусству, поддержанию традиций и эпикурейству. И тогда огромные народные массы отворачивались от них. Вот тут-то и всплывали калибаны,[56] которых массы тотчас же признавали олицетворением и идолами той животной чувственности, что стала их уделом. Они любили своих идолов, их напыщенность, высокомерие и ненасытность. Искусство, прежде всего кино и большая опера, подготовило почву для их расцвета. Под конец уже не оставалось больше ни пошлости, ни бесстыдства, ни ужасов, не вызвавших бы бурю восторгов. Если предпоследняя команда предавалась роскоши, порокам, буйствам еще внутри своих резиденций и на закрытых загородных виллах, то последняя вынесла все это на рыночные площади и общественные гуляния, напоказ народу, для услады их глаз. В этом они открыли для себя источник популярности.
Удивительным оставалось, что тот же самый народ оказывался в высшей степени критически настроенным, вплоть до пуританства, по отношению к тем, кто наследовал право на особое положение в обществе. Молодой человек в скромном костюме, проезжающий верхом на лошади по Корсо, казался им более заносчивым и высокомерным, чем тот, который ехал мимо них на ста лошадиных силах в роскошном лимузине. Мавретанцы изучили этот антагонизм и рассматривали любое недовольство, какие бы формы и направления оно ни приобретало, как изжившее себя. Задушить его было одной из первейших задач их тренинга. Как только они справились с этим искусом, так на их лицах заиграла улыбка, никогда больше не сходившая с них.
Вслед за ней, на более высокой стадии профессионализма, появился непроницаемый взгляд. Однако справедливость требует сказать, что с появлением таких личностей, как Ландфогт и в определенном смысле Дон Педро тоже, положение народных масс значительно улучшилось, если сравнивать его с периодом господства чудовищных диктаторов, чистых выходцев из трудового народа. Конечно, беспомощность осталась, права человека не были восстановлены. Но не стало хотя бы серых армий трудящихся, созываемых под вой сирен или грохот пушек. Им на смену пришли более сытые трудовые прослойки. Опять восстановили частный сектор; даже наблюдался некоторый достаток для всех при огромном изобилии для немногих. Все выглядело как цветочки вдоль тюремной решетки. Бюрократические структуры, такие, как Координатное ведомство или Центральный архив, интеллигентно перестроились под скрытые от глаз организации по контролю и учету, за исключением, правда, полиции. К этому добавилось еще, что техника излучения позволила разукрупнить промышленные районы, сделав возможным получение энергетических мощностей в любом пункте. Таким образом, государственная и частная собственность благотворно разграничили свои сферы: с одной стороны, энергией как централизованный производитель силы, с другой — многочисленные фабрично-заводские и другие промышленные единицы. Теперь в частном секторе абонировали энергию, оставаясь владельцами промышленной и продовольственной продукции, что находило свое выражение и в хождении обеих валют. К монополии на энергетическую мощь была подключена и система налогов — это делало отторгнутые деньги невидимыми. Таким образом, кое-что из сибаритских планов Горного советника было уже в зародыше сформировано. В такой ситуации в борьбе за власть все сводилось уже не столько к теориям, сколько к сильным личностям, борьба велась примитивнее и эмоциональнее.
* * *
После того как Луций выполнил свою миссию посла, он занял место напротив Ландфогта. Руками он оперся на головку эфеса. Впрочем, его наверняка просветили в приемной начальника протокола на предмет оружия при нем, да и наблюдали за ним сейчас. Красавицы со стены дарили улыбки. Экран теперь бесшумно светился сразу несколькими квадратами — видны были массы, которые все еще дефилировали перед катафалком, и лагеря, куда сгоняли подозрительных.
Ландфогт с благоволением взирал на Луция.
— Заверьте Князя в моей признательности за его участие, командор. Нам известны его чувства… — В этом месте он сделал паузу, глазки его оживились, и он добавил: —…и мы разделяем их.