Подойдя к тягачу, Филатов опирается на гусеницу.
— Монах собрал всех. И людей из Цирка, и из других общин. Он сказал им, что здесь, в червоточине, находятся райские врата. И что все, кто хочет спастись, должны идти крестным ходом и просить апостола Петра пропустить их.
— Какого еще Петра? — Ник спрыгивает на землю. — Они что там, с ума сошли?
— Хуже. И они несут с собой больных. И умерших.
— Что? — страшно кричит Цапко. — Идиоты! Это же стопроцентная вероятность заражения…
— Зачем? — не понимает Ник.
— Чтобы исцелить и оживить.
— Бред!
Хал растерянно моргает, потом говорит:
— Бред — это там, где мы были, блин.
— Далеко они? — спрашивает Ник.
Филатов тяжело дышит, у него дергается небритая щека.
— Танковое училище прошли, — скрипит он. — Через полчаса самое малое будут здесь.
— Идиоты, какие идиоты, — сокрушается Цапко, по-бабьи всплескивая руками.
Он бродит вокруг тягача, нелепый, рассерженный и потерянный одновременно.
— Что же теперь будет? — громко спрашивает Эн.
— Ничего не будет, — резко поворачивается Цапко. — Понимаешь, девочка? Ничего… Тотальное заражение. Они там…. — фельдшер машет рукой в сторону города, — уже все покойники. Если не соблюдать карантинный режим, смертность при чуме достигает девяноста процентов.
— И их никак нельзя вылечить? — напряженным голосом интересуется Ник.
— Если мы провакцинируем всех, изолируем больных и начнем их немедленное лечение, можно будет взять ситуацию под контроль. Но надо…
— Я знаю, что надо делать, — говорит Ник и забирается на тягач.
Он встает там во весь свой немаленький рост, достает монокуляр и надолго застывает, разглядывая заросшую дорогу, ведущую в город.
— Ну, и чё ты придумал? — Хал дергает Ника за штанину.
— Увидишь, — коротко бросает Ник, не отрываясь от монокуляра.
Хал
Оно, конечно, стремно — когда вот так. Все на измене сидят, да мне и самому очково, блин. Я про чуму вообще ничего не знал раньше. Думал, это просто слово такое прикольное — чу-ма. Ну, когда там пацан телке страшной говорит: «Вот ты чума, блин», или наоборот, когда кипиш идет и кто-нибудь потом рассказывает: «Там такая чума началась». Еще другие слова есть — «чумаход», «чумагон», «чуматары», «чучмек». Хотя «чучмек» — это уже другое что-то. Короче, я не думал, что это болезнь, от которой умирают все. А оказалось — это просто капец какая зараза. Так-то я про болезни серьезные знаю немного: СПИД там, гепатит Б или триппер. Еще есть энцефалит, это когда клещ укусит, и мышиная лихорадка, у нас мужик со двора чуть однажды кони не двинул от нее.
Когда Филатов сказал про крестный ход, я ничего не понял сперва, блин. Какой рай, какие врата? А потом, когда все узнали, что больных с собой тащат и на измену крепко присели, до меня дошло — Монах всех перезаражал. Он верит, что Бог поможет и спасет, но в червоточине-то никакого Бога нет, там просто беда какая-то происходит. Я как лицо это в окне вспомню, у меня мурашки по спине бегают, и сразу спрятаться куда-нибудь охота.
В общем, чё делать — никто не знает. Никто, кроме Ника. Ник чё-то придумал, но не говорит никому. Он вообще стал в последнее время борзый какой-то и типа крутой. У нас таким профилактических звездюлей выписывали — чтобы не мастерились, блин. И Энка раньше на Ника не так смотрела. Она сама мне вчера сказала, что Ник изменился. У нее типа любовь к нему была, я думаю. А теперь нет. Теперь она одна, и можно попробовать к ней подкатить, блин. Ну, это если мужики с чумой сладят, конечно. Потому что если не сладят, то уже ничего не будет.
Пестрая колонна крестного хода появляется вдали минут через пятнадцать. Ник видит мелькающие между деревьями фигурки людей, опускает монокуляр, сует его в клапан камуфляжных брюк. Всё, время наблюдений закончилось, наступает иное время.
Время действий.
Он запрокидывает голову и смотрит в небо. Уже по-осеннему бездонное, светло-голубое, подернутое легкими облаками, небо всегда было и всегда будет. А вот будет ли спустя час Никита Проскурин? Ник видит птицу, белую чайку, кружащуюся в вышине. Чайка точно будет. Ей ничего не угрожает.
— Перед смертью не надышишься, — говорит он.
Мысли о смерти давят на Ника, мешают ему, но избавиться от них он не может. Это становится невыносимым — чувствовать, понимать, что ты не управляешь собственным мыслительным процессом!
Ник ругается сквозь зубы, тянет с плеча автомат, отсоединяет рожок и проверяет патроны. Все в норме, оба смотанных вместе изолентой магазина полны. Скорее всего, столько патронов и не понадобится, но на всякий случай…
— Всякий случай… — вслух произносит Ник и со щелчком вгоняет рожок в автомат.
— Ты эта… что задумал? — спрашивает его Юсупов.
— Все нормально, Вилен, — не поворачивая головы, отвечает Ник. — Все нормально. Сидите тут, ждите. — И повысив голос, сообщает всем: — Будьте у тягача! Я сейчас…
Спрыгнув с брони, Ник широкими шагами движется навстречу уже хорошо различимой на опушке леса колонне. Сзади что-то кричат, но он не оборачивается. Разнотравье, которым заросло поле, доходит Нику до пояса. Он идет быстро, и кудрявые головки полыни хлещут по прикладу автомата, по ремню, по фляжке и брезентовому подсумку.
Ветер доносит до Ника звуки сотен голосов, поющих одно и то же, одну и ту же фразу:
— Господи милосердный, спаси и помилуй нас…
— Никто не даст нам избавления, ни Бог, ни царь и не герой… — шепчет Ник.
Он не помнит, откуда эти строчки, они как-то сами собой возникают в памяти[36].
А потом Ник замечает Монаха. Огромный, в развевающемся белом одеянии, на котором контрастно выделяется черная, широкая и длинная борода, высоко подняв крест, он шагает впереди всех, и его колокольный бас гремит над лесом, над полем, заглушая все прочие звуки.
— Господи милосердный, спаси и помилуй нас…
Ник поднимается на небольшую возвышенность, холмик, поросший чертополохом. Колючие растения уже отцвели, теперь их головки сорят пушистыми семенами. Ник случайно задевает их, и по ветру летят невесомые комочки, похожие на хлопья снега.
Снег — это зима. Ник останавливается. Он думает о зиме, о том, увидит ли он когда-нибудь ее, вдохнет ли морозный воздух. Почему-то это кажется ему сейчас очень важным — зима.
Толпа общинников приближается. Между нею и Ником — не более двухсот метров. Хорошо видны самодельные хоругви и кресты, которые они несут. Острое чувство жалости сдавливает грудь Ника. Ему жаль этих людей, жаль себя. Все очень нелепо, неправильно, гнусно. Ему предстоит сделать то, чего делать нельзя, за что наказывают, даже казнят. Но при этом в душе Ника живет четкая уверенность в том, что осуществить задуманное необходимо. Отчасти это будет медицинская процедура. Ампутация. Наверное, хирург, отрезающий молодому, сильному человеку ногу или руку, тоже терзается в нравственном выборе, ведь он фактически калечит больного, спасая ему при этом жизнь.