Они вернулись через день, пасмурным ранним утром. Ни я, ни Ира не услышали, как шлёпают по воде их вёсла, как они втаскивают на берег свою тяжёлую лодку – новый наш глупый дом был повёрнут к озеру не окном, как прежний, а слепой входной дверью и бесполезной недостроенной верандой. Мы кормили детей завтраком, я держала в руке ложку, сидя спиной к двери, и когда она негромко стукнула, я подумала, что это вернулся папа, и даже хотела спросить – «забыли что-нибудь?» – и успела поискать глазами чайник: тот ещё не должен был остыть, мы только сняли его с печки. Ира дёрнулась на стуле – деревянные ножки взвизгнули, царапая свежие доски пола, – и обхватила мальчика руками, поворачивая его светлую растрёпанную голову, прижимая её куда-то себе в ключицу, он хрипло пискнул – возмущённо, непонимающе. После этого можно было уже не оборачиваться.
– Хлеб да соль, – странно сказал Анчутка мне в затылок незнакомым, сказочным голосом, и воздух мгновенно загустел и уплотнился, испаряя кислород, замедляя движения.
Я заставила себя протолкнуть вперёд немеющую ватную руку, донести ложку до девочкиного рта, собрать с крошечного круглого подбородка четыре, ровно четыре прозрачные капли, отставить тарелку. Положить ладони на стол. Оттолкнуться и встать. Повернуться.
– Попрощаться зашли, – произнес он ласково, поднимая уголки губ и не улыбаясь, – попрощаться. Мужиков ваших не застанем, да и ладно. Двинем к чухонцам, – сказал он, – а не по-людски как-то без прощанья, да, Анюта?
Собственное моё имя липко и неприятно царапнуло ухо; «Дашу забери», – хотела сказать я и не сказала и с благодарностью услышала шелест и шорох, и скрип позади – как хорошо, что она всегда сначала думает о детях, дети же ни при чём, зачем ему дети, а я просто не успею сейчас повернуть голову. Анчутка коротко, равнодушно глянул поверх моего плеча и проговорил спокойно, возвращаясь ко мне глазами:
– А то давай, поехали с нами. – Вова у него за спиной испуганно вздрогнул, и я поняла, что они не договорились. – Что там ваши утки, рыба эта сраная, помрёте же всё равно.
А я смотрела на паренька, застывшего возле двери, мы строили вместе дом, мы жгли костёр на берегу, мы не чужие, не чужие.
– Ягоды тебе принёс. Я, – сказал Анчутка. – Мёда тебе принёс. Я. – И с каждым этим «я» он делал шаг вперёд, а длинный худой паренек за его плечом смотрел и смотрел в пол.
– Да кто ты такой, – сказала я тогда, с хрустом сдвигая назад шаткий стул. – Кто. Ты. Такой. – Но нижняя моя губа вдруг ужасно, судорожно прыгнула и поджалась, и несколько десятков трусливых лицевых мышц в одно мгновение, хором предали меня, и побеждённое горло сжалось, едва пропуская выдох. – Пошёл. Ты. – Это надо было сказать, и я сделала всё, чтобы произнести это, и они мне правда почти удались, два бессильных злых слова – он их услышал.
И ровно в ту секунду, когда у меня кончился воздух – совсем, как у рыбы, висящей в аквариумном сачке, – Ирин голос, вибрирующий от напряжения, холодно, отрезвляюще произнёс:
– Вы обалдели, что ли, мужики, тут же дети, вы же не станете при детях? – и мальчик, которого она наверняка теперь держала на руках, заплакал сердито и громко.
– Анчут? – спросил Вова неуверенно. – Анчут! – позвал он, только было уже поздно.
– Ччш-ш-шшш, – отмахнулся Анчутка, не оглядываясь и не слыша, – чш-ш-шшш, ребятки… – сказал он, – у нас тут с Анютой есть один разговор, вы меня тут подождите немножко. – И надвинулся, толкая меня от них – от всех от них, от замерших возле двери и сидящих за столом – внутрь, в дальнюю комнату. Надо было, конечно, кричать, везде пишут, что нужно кричать, а я не кричала, потому что подумала вдруг, а что, если она сказала это мне – про детей? «Вы же не станете при детях». Это же нельзя при детях.
Кровать пахла Мишкой. Матрас, подушка, кусачее шерстяное одеяло – а Мишки здесь нет, Мишка далеко и смотрит на воду, дожидаясь, когда пёстрая дурацкая птица коснётся воды красной трёхпалой лапой, – и пусть, и к чёрту, его же здесь нет, его нет, а значит, и меня здесь нет тоже, и не страшно, не страшно, надо просто вдохнуть поглубже, и главное – не драться, не надо драться, тем, кто дерётся, выбивают зубы, ломают рёбра, я не буду драться, я просто потом забуду всё это, я просто забуду, ну и что, ну и что, подумаешь, я столько всего уже забыла, глупая удушливая вонючая возня, мне просто не надо было говорить, я зря сказала, лучше было промолчать, ну и ладно, ладно, я никому не расскажу, никому, никому, ну давай уже, давай, скотина, столько месяцев на необитаемом острове, да что ж ты так долго, вот только если бы я еще не скулила, какого черта я так жалко, так гадко скулю.
Он всхрапнул и задёргался, и почти сразу, без паузы, потащил мои джинсы вверх, расправляя по бёдрам тяжёлыми ладонями, затрещали нитки, царапнула молния – «будешь как сыр в масле, хорошая, сладкая», – затылок у него был потный, блестящий, склизкий – «не обижу, не обижу», – и просто чтобы не трогать его, чтобы невзначай не коснуться липкой и мокрой кожи, я забросила руки за голову и прямо под подушкой, под Мишкиной тощей подушкой нащупала жёсткий кожаный продолговатый чехол, воткнуть тебе в ухо, подумала я, захлёбываясь от гадливости, с хрустом, насквозь, а он уже отклеился и сел, расслабленный, мирный, и звякал ременной пряжкой у себя в паху, устраивая её под влажным жирным животом, повернувшись спиной. Вот сейчас, сказала я себе, под лопатку или в затылок, обязательно надо суметь одним ударом, проткнуть, дотянуться, только вдруг не достанет, вдруг не пробьёт, я даже не знаю, что это за нож, а вдруг он тупой, а вдруг у меня не хватит сил, – тут он обернулся и сдёрнул меня с кровати, и потянул на себя дверь.
Глаза у неё почернели от страха, – обе хрупкие детские макушки всё так же надёжно прятались в её ладонях, – и под этим взглядом мне нельзя было сейчас ни заныть, ни закричать. «Молчи-молчи-молчи, – сказали мне широкие страшные зрачки, – я знаю, я знаю», – сказали они мне, и я вдохнула сквозь сжатые зубы.
Вова попятился, вжимаясь спиной в дверь, пропуская и уступая дорогу, и Лёха, чёрный, тощий, мёртво смотрел в сторону.
– Ну вот, – сказал Анчутка легко и весело, – ну вот. Где твоя куртка? А, ладно… – и набросил на меня сверху свою, тяжёлую, ещё тёплую с внутренней стороны.
Солнце за порогом безразлично ударило по глазам, а под ногами не оказалось снега, только вмятые в землю следы – мои, детские, Мишкины, все остальные. А он тащил меня, ровно, безжалостно, он даже не смотрел на меня и волок к лодке, как сраный пластмассовый трофей, – это ещё не всё, думала я, переставляя ноги, ощущая в промежности мерзкую жгучую резь, – не всё, он заберёт меня, он сейчас толкнёт меня в лодку и увезёт – от всего, от Мишки, и, словно услышав эти мои мысли, он шепнул: «Пацана твоего жалко нет, ну ничего, еще нарожаем», – и в этот миг острая жёлтая стрела, взвихрённая, оскаленная, вылетела из-за деревьев, растопырив лапы, и воткнулась когтями в землю, – пожалуйста, подумала я, пожалуйста.