Она оборвала связь, не прощаясь. Лента едва ощутимо подрагивала; Юлька заглянула за прозрачный щиток, прикрывающий пассажиров от ветра. Антеннки на ее висках взлетели, подхваченные потоком, стало даже немножко больно…
— Алло, папа?
— Юлечка? Привет, я…
— Пока, пап. Со мной все в порядке.
Отбой. Блокировка вызовов.
Время шло. Пассажиров стало меньше; море огней справа и слева то выплывало из-за крон, то снова пряталось. Лента с сидящей Юлькой описывала уже десятый круг; ее обида и злость догорали, сменяясь пустотой и усталостью. И где-то там, глубоко в душе, лежала удобная мысль, до которой еще надо было докопаться. На которую предстояло решиться, и Юлька уже знала, что подумает это, но все ждала и оттягивала. Лента — как вечный двигатель, Юльку никто не торопит, она может сидеть так годы и годы, всю жизнь…
Она, оказывается, хотела вернуться к Пандему. Все эти тяжелые, нервные, несчастливые месяцы, когда приходилось смеяться напоказ… Она хотела и не могла, потому что это была бы слабость уже не только в собственных глазах — в глазах новообретенных приятелей.
А теперь она может. Ее грубо принудили. Она станет говорить, что взбредет в голову, — но Пандем понимает без слов в отличие от прочих; за эти месяцы Юлька убедилась еще раз, до чего люди, и особенно подростки, тупы. Нет, они забавные… С ними интересно… Но они не просто не читают мыслей — они не понимают, если объяснишь…
Растянувшись на ленте и закинув руки за голову, Юлька подумала, что это похоже на конец дурацкого сна. Ей когда-то снились такие… Пандем объяснил потом, как к ним надо относиться… Пандем…
И она уснула. Наверное, это было лучшее, что она смогла бы сейчас сделать.
* * *
Джил была сотрудницей бородатого Никаса. Ким отлично запомнил ее еще и потому, что при темной, почти черной коже у нее были белые прямые волосы, молочные брови и густые, будто покрытые инеем ресницы. Когда она сказала: «Это Джил Дор из института Отиса», Ким сразу воссоздал ее портрет. Экзотичный образ Джил все еще стоял перед его глазами, когда она сказала:
— Никас Отис умер.
Ким молчал.
— Он покончил с собой, — сказала Джил. — Вы же знаете, он беспандемный. Был.
Ким молчал.
— Я сообщаю вам потому, — сказала Джил, — что за день до того… еще вчера… он собирался с вами связаться. Именно с вами. Он что-то хотел вам сказать.
Он почему-то думал, что между окончательным формированием экспедиции и стартом должно пройти хотя бы полгода. Он полагал, что люди, отправляющиеся в космос навсегда, должны получить что-то вроде последнего отпуска. Побыть с родными хоть месяц. Увидеть горы, море, вернуться на родину — пусть на несколько дней.
Инструктаж, подготовка… Какой, к черту, инструктаж, Пандем инструктирует их ежесекундно. А подготовкой была вся их предыдущая жизнь — Виталька прав. Они совершенно готовы. Они не нуждаются в отпуске; у них гора работы. Киму знакомо это чувство — когда чешутся руки, надо успеть то и это, кажется, что времени впереди совсем мало… Каких-то двести или триста лет…
А что до прощаний с семьями — ни у кого из них нет мужей и жен вне экспедиции. Никто из них не успел обзавестись детьми. Родители, бабушки и дедушки, братья и сестры придут, конечно, к старту, и устроены будут веселые похороны… то есть проводы…
Ким почему-то думал, что у него есть время до Виталькиного отлета. Оказалось, уже нет. Экспедиция отбывает на орбиту, на предстартовую позицию — сегодня их последний вечер на Земле…
Поэтому сегодня он увидит Арину.
Он, конечно, не ждал, что команда в сверкающих комбинезонах с нашивками выстроится на помосте, давая возможность благодарному человечеству ощутить комок гордости у горла. Он не ждал ни шествий, ни речей, ни хороводов; он не ждал и того, что все они встретятся в беседке. Огромной беседке, способной вместить сто шестнадцать человек экипажа вкупе с ближайшими родственниками и совсем немногочисленными друзьями…
(Ромка присутствовал виртуально — одновременно на проводах брата и в кафе с какой-то девушкой. С обеими тетками, дядьями, бабушкой и дедушкой, двоюродным братом Шуркой и кузиной Иванной Виталька простился заблаговременно.)
Пространство внутри зала-беседки было устроено хитроумно даже для привычного Кима; множество людей разбрелось по закоулкам и ярусам, обретая уединение и одновременно оставаясь вместе. Как фигуры на шахматной доске — каждая внутри собственной клетки, но плоскость одна на всех; Арина сидела на теплом выступе колонны, похожей на тысячелетний древесный ствол. Виталька устроился у ее ног, а Ким стоял напротив, и они молчали.
За то время, что они не виделись, Арина не изменилась. Где-то глубоко в душе эта неизменность Кима уязвляла.
Они молчали вот уже тридцать пять минут. Художественное молчание, глубокое, как космос. Арина могла сказать что-то вроде: «Ты улетаешь, это лучшее на свете приключение, мы будем уже глубокими стариками, а твое завтра — через час после старта — будет длиться десятилетиями и веками, разве не забавно?» Но Арина, разумеется, не раскрывала рта. Тот, кто по-настоящему сжился с Пандемом, весьма экономно пользуется словами, особенно если собеседник — близкий человек.
Может быть, это плохо, думал Ким. Может быть, если бы мы с Ариной наговорили друг другу тонну словесного мусора, во всей этой груде случайных слов нашлось бы два-три необходимых.
Вот Виталька. Он мог бы сказать сейчас: «Я улетаю, стало быть, имею право на последнюю просьбу к вам, мама и папа. Пожалуйста, найдите время и место, поговорите друг с другом, не боясь случайных слов, банальностей, глупостей, даже фальши не боясь, черт с ней. Я почти уверен, что под горами всей этой звучащей ерунды найдется два-три слова, способных…»
Они не могли бы его ослушаться и назавтра — или неделю спустя… Существует ли — там, для Витальки — столь малая единица времени? Они послушно говорили бы, и — Ким знает — напрасно, потому что слова не бывают волшебными…
Очень жаль, думал Ким. У меня есть последний шанс сказать Витальке что-то такое, что он сможет вспоминать и через миллион лет… Почему я не придумал этих слов заранее?!
…Мне кажется, она слишком мало грустит по Витальке. Кто я такой, чтобы ходить за ней с градусником для измерения грусти?
Я мог бы сказать: я так рад тебя видеть. Я как собака, которую одновременно гладят и бьют: я рад тебя видеть, я потерял тебя, я теряю Витальку, я боюсь думать о Никасе. Уж лучше бы тут был громкий оркестр, длинные речи, гимны, цветы…