Здесь был переход из Ной-Бернской, центральной части страны — Миттельланд — в верхнюю ее часть, Оберланд. Это был так называемый пояс бедности, широкой полосой окружавший Редут. На полях играли укутанные в лохмотья маленькие мваны, вид которых не мог никого обмануть из-за голодного блеска в глазах. Они были запуганы, бледны и истощены. Об этом говорили их тоненькие ручки, которые показывались из рукавов, когда они тянулись за какой-нибудь веточкой или игрушкой. Когда я проезжал мимо, они исподтишка смотрели на меня своими глубоко ввалившимися, окаймленными черным глазами, а когда я улыбался им, отводили взгляд. Местность была заминирована, я надеялся, что родители объяснили этим мванам, на каких полях и склонах гор заложены мины, а на каких — нет. Вероятнее всего, это были наемные дети, маленькие крепостные, арендованные некоторыми бессовестными крестьянами. Я подумал, что когда-нибудь, когда мы доживем до Коммунизма, такого тоже больше не будет.
На озере я увидел несколько человек, занимавшихся подледным ловом. Когда через кустарник я подъехал и крикнул: «Здравствуйте! Здесь до меня проезжали всадники?», — они, от страха согнувшись в три погибели, натянули на головы свои попоны, понимая, что верхом я не отважусь ступить на лед. Ну ладно. Все равно. Тогда — дальше, в неизвестность, к истокам великой реки Аары, к Редуту, к Шрекхорну, ведь там — Бражинский.
Я родился в маленькой деревеньке в Ньясаленде, у подножия гор Зомба и Мландже, в сорока верстах от границы с Мозамбиком. Моя мать умерла родами, я был последним из четырех сыновей. Вспоминаю зной и тень, окрашенное в желтое мягкое послеполуденное время. Синие гибискусы светились по вечерам по ту сторону ограды на окраине нашей деревни. Вспоминаю пыль, горы и птиц. Мы разговаривали друг с другом на языке чива, или «чичева», как называли наш язык чужаки.
Как это обычно бывало, меня как последнего из сыновей отправили на обучение в военную академию в Блантайре. В течение многих десятилетий швейцарские дивизионеры не только создавали в некоторых регионах черной Африки военные школы, но и руководили ими. Для швейцарской войны были нужны хорошие солдаты и офицеры, а откуда их взять, как не из никогда не иссякающего потока африканских союзников.
От британских и португальских миссионеров, живших поблизости от моей деревни, я научился чтению и письму; святой отец брат Кит, выходец из канадского доминиона, почитал своим долгом после занятий отыскивать меня в толпе учеников и вести к скальным пещерам Чонгони, чтобы показывать там загадочную наскальную живопись, сделанные моими древними предками концентрические рисунки, окаменевший вихрь которых и необычайная узорчатость настолько пленяли меня, что лишь спустя довольно долгое время — и то совершенно случайно — я стал замечать, как, стоя за моей спиной, в слабом свете масляной лампы, падре, сдерживая прерывистое дыхание, тихо удовлетворял себя.
Когда я был молодым рекрутом (мне было четырнадцать), у меня часто случалась лихорадка. Швейцарский военный врач установил, что в период грудного вскармливания я подхватил малярию, хотя болезнь уже давно считалась побежденной, ведь американцы разбросали с дирижаблей над Африкой вакцину, готовясь навсегда закрыть свои границы, прежде чем там начала бушевать гражданская война Пернатой змеи, о которой мало что было слышно, а если и доходили какие-то известия, то только ужасные.
Мое сердце располагалось в грудной клетке не с левой стороны тела, как у всех людей, а справа. Я никогда не относился к этому как к чему-то необычайному, зато когда военный врач (куривший ароматные папиросы) во время первой призывной медкомиссии приложил к моей грудной клетке ледяной стетоскоп и подвигал мембрану то влево, то вправо, он в ужасе отпрянул, не только расплескав чашку теплого молока с медом, приготовленную для спокойного сна — я был в числе последних из тысячи курсантов за этот долгий день, — нет, он испугался так сильно, что драгоценная пробирка с опущенной в формальдегид саранчой упала с лабораторного стола и разбилась вдребезги.
В Блантайре, названном по месту рождения английского исследователя и империалиста Дэвида Ливингстона, нас, молодых людей, насчитывалось полторы тысячи, в большинстве своем это были ньянджа, как и я, женщины в то время еще не допускались в академию. Мы уважали швейцарских преподавателей; они были корректны и по-своему надежны, они не били нас и, привыкнув, снисходительно относились к нашим насмешкам над их светлой кожей, порой иногда излишней прямолинейностью и нелепыми, вызывавшими ужас желтыми отливавшими золотом волосами, к которым мы потом привыкли. Швейцарцы нуждались в нас, они прививали нам, мальчикам, дисциплину и щедро кормили нсимой, а также давали новую веру, и этого было более чем достаточно. Больше всего я был поражен скромностью швейцарцев, этой упрямой, отчаянной константой их естества. Они никогда не проявляли неуступчивости или жестокости, но, казалось, всегда знали, чего хотят. Они представлялись мне неподкупными, прямолинейными и честными, и самым большим моим желанием было стать в точности таким, как они.
Мы учились строевой подготовке и стрельбе, бегать десять верст с боевой выкладкой, а после, без дрожи бессилия, колоть штыком точно в центр соломенного мешка, обозначенный нарисованным кисточкой красным кружком. Мы учились петь революционные швейцарские народные песни, самостоятельно делать себе перевязку и носить темные очки, отражавшие блеск снегов. Нас готовили к войне, бушевавшей на холодном Севере, мы под африканским солнцем носили зимние шапки и обматывали икры войлоком, чтобы снег, которого никто из нас ни разу не видел, не попал в сапоги.
Спустя какое-то время уже и друг с другом мы разговаривали не на чива, а на швейцарском диалекте. Мы слушали записанные на восковых валиках фонографа голосовые тексты Карла Маркса и историю великого товарища конфедерата Ленина, который, вместо того чтобы вернуться в опломбированном вагоне в распадающуюся, раздираемую на части Россию, остался в Швейцарии и после десятков лет войны основал Советы в Цюрихе, Базеле и Ной-Берне. Россия от Центральной Сибири до Ной-Минска была отравлена вирусами — последствие так и оставшегося необъясненным взрыва в Тунгуске. Бесконечные пространства тундры, моря налитой пшеницы ближнего Урала обезлюдели навсегда, не поддающиеся оценке запасы никеля, меди и зерна были утрачены, гигантская Российская империя была сплошь вымершим пространством, наполненным ядовитой пылью и смертоносным пеплом.