По правилам нельзя было отвечать «да», «нет». Полагалось сказать: «Поеду». Конечно же Дусе это было отлично известно: в приютах эта игра была так же известна, как и на воле. Но вместо правильного ответа Дуся вдруг в голос, по-бабьи, завыла и, прежде чем Степан и Шурка успели ее задержать, простоволосая, расстегнутая, выбежала из подвала на улицу.
Шурка кинулась за нею.
— Шубейку! — крикнул ей Степан. — Шубейку надень!.. Простудишься!..
Значит, против того, что Шурка кинулась вслед за Дусей, он не возражал. Это тоже кое-что значило.
Щурка на бегу натянула на себя шубейку, стремглав выскочила на Бронную. Дуся была уже у поворота на Страстную, растрепанная, худенькая, она бежала, расталкивая пешеходов, то пропадая за их спинами, то снова на миг возникая.
Второй раз в своей короткой жизни Шурка вплотную сталкивалась с большой человеческой бедой. Впервые это было, когда умирал, Конопатый. Но тогда Шурке было понятно, что тут уже никто ничем помочь Конопатому не может: чахотка, одно слово. И вот теперь, с Дусей, происходило что-то странное и жуткое, и девочка каким-то еще не осознанным чутьем угадала, что Дусино горе — все от людей, что творится с Дусей какая-то страшная беда, которой не случилось бы, если бы люди ей чем-то вовремя помогли.
Шурка бежала за Дусей, испуганная, плачущая, переполненная огромной жалостью к Дусе, какой-то раздирающей сердце болью, непосильной для маленькой, девятилетней девочки.
Она тоже мчалась напрямик, тоже расталкивала прохожих, ей тоже вслед неслись негодующие возгласы, упреки, ругань и угрозы отодрать за буянство как Сидорову козу.
— Тетя; Дуся! — кричала Шурка, перекрывая своим звенящим детским голоском разноголосые густые шумы площади. — Тетя Дусенька, милень-ка-я-а!.. Куда это вы убежали!.. Тятя вам велел обратно воротиться!..
Она уже пересекала поблескивавшие желобчатые коночные рельсы, она уже видела растрёпанную, тяжело дышавшую Дусю. Дуся сидела на открытой всем ветрам скамейке павильона конных городских железных Дорог. Шурка уже совсем хорошо видела каждую черточку Дусиного страшно неподвижного и очень белого лица, каждую складочку, темневшую на порыжевших буфах ее старенького сака. Но самое страшное было, что Дуся смотрела прямо в лицо быстро приближавшейся Шурке и словно ее не видела. А потом она вроде бы только что увидела Шурку, резко от нее отвернулась, как если бы это была не Шурка, а Сашка Терентьев, выхватила из кармана и с маху опрокинула себе в рот водочную бутылку с темной и пенистой, как квас, жидкостью. Но это не был квас. Шурка успела заметить, каким страшным напряжением воли Дуся заставила себя осушить эту бутылку до дна, и как это ей, судя по ее перекосившемуся лицу, было не по-человечески больно, и как из уголков ее рта, пенясь, текли черные струйки. (Кислота! — поняла вдруг Шурка. Она уже слышала о том, как девушки травились кислотой, но дошло это до нее только сейчас.) Шурка даже успела увидеть, как двое прохожих пытались вырвать из Дусиных рук эту страшную бутылку и у них ничего не получилось: с такой, силой Дуся в нее вцепилась! И это было последнее, что девочка успела увидеть, и она потеряла сознание.
Их обеих добрые люди, свирепо расталкивая зевак, отнесли в аптеку, которая была тут же рядышком, под рукой, только пересечь рельсы, шагах в десяти, не больше. Щурку вскоре привели в себя. Случившийся поблизости знакомый Малаховых, невзирая на Шуркины сопротивление и рыдания, отвел ее домой. Ефросинья уже вернулась, и, кажется, с деньгами, беседовала с подоспевшей Полиной, волновалась насчет Дуси. Ефросинья осталась с лежавшей пластом, совсем обессилевшей Шуркой, а Степан с Полиной побежали в аптеку, но Дуси там уже не было. Приехала карета «Скорой помощи», увезла Дусю в Екатерининскую больницу. Там Дуся в пятом часу утра и скончалась.
Ее похоронили на Ваганьковском кладбище, за оградой, как всех самоубийц. Шурка, Ефросинья, горбатый студентик со смешной фамилией Цыпкин плакали. Полина стояла у гроба, прямая, строгая, молчаливая, с сухими глазами. Возвращаясь с кладбища, она все без утайки рассказала Ефросинье, все, что знала о Дусе, Егоре и Сашке Терентьеве, даже о том, что Егор был против царя и говорил, что власть должна принадлежать мастеровым людям…
А Шурка шла между матерью и Полиной, держась за их руки, все-все слушала, ни одного вопроса не задала, но все запомнила.
Он все-таки вспомнил это слово!
Всю ночь проворочался на койке: никак не мог вспомнить. В камере было еще темно, как в подземелье, когда в его сознании снова всплыла эта идиотская неувязка с «Воскресением». Надо ж было рекомендовать Дусе роман, который, еще не был написан!.. С его стороны это был форменный… Что форменный?.. Форменный что?.. Забыл!.. Забыл такое простое слово!.. Вертится на самом кончике языка и, хоть тресни, не дается!.. Иностранное. Солипсизм?.. Нет, не солипсизм… Архаизм?.. Нет, и не архаизм!.. Похожее на архаизм, но не архаизм… Алогизм?.. Абсентеизм?.. Иностранное и определенно кончается на «изм»… Пунктуализм?.. Анекдотизм?.. Проклятое слово! Он должен был, во что бы то ни стало должен был его вспомнить!
Камеру медленно и скупо заливало сероватой голубизной рассвета. Сначала потолок, затем постепенно противоположную окну стену с железной дверью, остальные стены, пол, парашу, откидной железный столик, ноги Антошина. Наконец брызнули первые лучи солнца, отпечатали на потолке непомерно густые и длинные тени решетки. Потом стало совсем светло, и на карнизе по ту сторону решетки показался дрозд. Озабоченный, жизнерадостный, отлично выспавшийся, он настучался в окошко своим желтым клювом, таким ярким, словно его специально покрасили к Первому мая.
Зто сравнение рассмешило Антошина и тогда само по себе пришло наконец то слово, которое так старательно скрывалось от него всю эту долгую апрельскую ночь: «анахронизм»!
В первомайском номере советской газеты это; сравнение было бы к месту: вся страна прихорашивалась к весеннему празднику. Но в тысяча восемсот девяносто четвертом году оно конечно же было форменным анахронизмом.
Нелепым анахронизмом было рекомендавать! Дусе прочесть роман, который только через четыре года будет опубликован.
Ну, а как, каким научным термином можно было бы обозначить то, что мучило его в связи с находкой на чердаке дома Филимоновой? Может быть, все это ему только приснилось?
Он старательно вспоминал события той ночи. Заведение Молодухина. Появление встревоженного Евсея. Второй подъезд. Чердачный люк. Ящик с книжной рухлядью. Самодельная постель у остывающего дымохода. Стопки книг вместо подушки;.. Неужели и это ему только: примерещилось?.. Нет, не примерещилось! Он голову может, отдать на отсечение, что все это именно так и было. Ну, а потом? Потом он, видимо, вздремнул неловко во сне повернулся; его самодельная подушка расползлась, он проснулся, стал скуки ради просматривать курс лекций церковного права и обнаружил вплетённый в эти лекции второй выпуск «Друзей народа». Правда, он очень торопился, он не мог себе позволить даже полистать эти драгоценные страницы, но он ведь ясно помнит заглавный лист; «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов? Второй выпуск»! Еще несколько дней тому назад он бы утверждал это самым решительным образом… Но эта проклятая память!. Она ему стала то и дело изменять, Перед ним все рельефней и убедительней возникал один из залов Музея Ленина и маленькая аннотация над одной из тетрадок «Друзей иарода». И в этой аннотаций определенно было написано, что первые публикации «Друзей» появились только в середине девяносто четвертого года.