И с благословения доброго металлического голоса начался огромный импровизированный асфальтовый бал. А в это время электрические ищейки полиции СПД выследили оборванного худого человека, который стоял, прислонясь к стене, и глядел на лежащую у его ног разбитую вдребезги черную скрипку…
— Чудн я какая мелодия, верно, Джим?
— Верно, Сэм! Это одна из этих запретных песенок, их пели в средние века, до закона о бездумье!
Два сторожа в белых халатах смотрели на дверь с надписью: “Палата 1014”. Одна из многих дверей в одном, из многих коридоров больницы для умалишенных. Сколько их тут, этих дверей, и за каждой — один из тех, кто, как ни странно, потерял рассудок от шума нескончаемых праздников, от серийных мелодий музыкальных автоматов.
Сторожа переглянулись с усмешкой и прильнули к глазку в двери. Посреди комнаты стоял худой человек со странным, одухотворенным лицом, в предписанной регламентом розовой одежде. На маленькой нескладной скрипке он играл чудесный концерт Мендельсона.
Но этого сторожа, естественно, не могли знать.
— Сам ее сделал! — сказал Джим. — И ведет себя тихо, лишь бы ему разрешали пиликать на ней!
— Псих психом! — Сэм покачал головой. — Ведь это он тогда затеял покушение, тишину устроил! Чего захотел — члтобы люди задумались! Псих! А эти его трени-брени… То ли дело автоматическая вибратуба!
— Спрашиваешь! От его пиликанья только тоска берет! — Джим прислушался к чистым, глубоким звукам, которые доносились из палаты 1014. — Кстати, ты слышал последнюю: “Ба-бу, милашка!”? Класс!
— Спрашиваешь!
Они воткнули себе в уши грушевидные микроприемнички, и в черепе отдалось упоительное “ба-бу”.
Во всех коридорах, отделениях, палатах динамики блеяли и завывали: “Ба-ба-бу, милашка!”.
Умалишенные колотили ногами в дверь, кричали и протестовали. Им хотелось покоя, покоя, ПОКОЯ! Но здесь никакие мольбы не помогали. Все равно их не выпустят, пока этот гам не станет для них таким же необходимым, как воздух.
Вдруг в свистопляску металлической музыки вплелась нежная мелодия из палаты 1014. И соседи перестали колотить в дверь, чтобы не заглушать трепещущие струны, которые так ласково пели о тихой радости, о покое, о зарождающейся надежде. Да-да, они слушали!
Недаром в этой больнице были собраны самые тяжелые случаи…
Буллимар лежал на больничной койке, укрытый прохладной простыней, но тело его горело. В палате царил полумрак, жалюзи были опущены. Буллимар не нуждался в свете, все равно он ничего не видел сквозь бинты. Обмотанные марлей руки покоились на матрасе, к локтю от стеклянного сосуда тянулся резиновый шланг.
Несчастье произошло сразу после того, как они взлетели с Меркурия. Их было восемь на борту: три члена экипажа и пятеро пассажиров — два техника с женами и один мальчуган.
Корабль доставил на Меркурий припасы и новую смену.
Транспортные ракеты были здесь единственной связью с внешним миром — Солнце, занимавшее большую часть неба над другим полушарием, не позволяло использовать радио и телевидение.
Все маневры были привычными для Буллимара. Они стартовали в затененной зоне и помчались вверх. Выходя на орбиту, уводящую от Солнца, нужно было набрать достаточную скорость, прежде чем отключать основные двигатели. Они шли еще с небольшим ускорением, когда это случилось.
Невидимое сквозь черные шторы на иллюминаторах огромное Солнце исторгло язык пламени. Пылающее облако плазмы вернулось обратно в раскаленное море, но тонкая пламенная нить дотянулась до космического корабля, пометила его чудовищным зноем звездных температур.
Двигатели закашляли, и ракета сделала сальто в космосе.
— Черт! — выругался второй пилот, глядя на приборные щитки. — Отражатель барахлит.
Буллимар ничего не сказал. Он выключил двигатель. Корабль бесшумно летел дальше, виляя из стороны в сторону.
Долго в рубке стояла тишина. Наконец третий пилот заговорил:
— Если мы не запустим двигатели, ракета упадет на Солнце.
Второй пилот подошел к вычислительной машине и, прищурясь, посмотрел на цифры, бегущие по бумажной ленте.
— К сожалению, — подтвердил он. — Не сразу, конечно, дня два будем падать.
В последние секунды, прежде чем их выключили, двигатели успели изменить курс корабля, и теперь он летел к Солнцу. Отражатель газовой струи в главном двигателе сорвало с места.
Кто-то должен снаружи закрепить отражатель, пока ракету не затянуло в клокочущий ад. И надо действовать побыстрее. Чем ближе к Солнцу, тем сильнее облучение; тот, кто выйдет наружу, рискует погибнуть. Еще нет скафандров, дающих надежную защиту так близко от Солнца.
Буллимар подошел к переходной камере и надел свой скафандр. Его товарищи молчали и старались не смотреть на него.
Через четверть часа красная лампочка на приборном щитке сменилась желтой. Корабль летел, вращаясь, дальше, и наружные телекамеры показывали фигуру космонавта, то залитую солнечным светом, то поглощенную мраком. Осторожно отталкиваясь руками, Буллимар полз вдоль длинного корпуса.
Они надели скафандры, выждали минуту, когда люк оказался в теневой стороне, выскочили наружу, схватили Буллимара и втащили его в корабль. Крышка люка захлопнулась, защитив людей от стремительно наплывавшего смертоносного сияния.
Им не удалось снять скафандр с Буллимара. Пластмасса, прикрывавшая лицо и руки, прикипела к коже; грубый материал, защищавший тело, обуглился. Они удалили что могли, срезали опаленные куски стекла и металла и поддерживали жизнь к командире, пока ракета опускалась к Земле, где уже ждала санитарная машина.
— Кажется, зрение удалось спасти, — сказал врач.
Белую марлю разрезали, и Буллимар осторожно открыл глаза. После многих месяцев слепоты свет в полутемной комнате показался ему очень ярким. Он смутно различил парящие над ним розовые воздушные шары с нарисованными красными улыбками.
— Вы видите? — спросил один шар.
— Да… — ответил Буллимар, удивленно озираясь. — Спасибо большое, доктор.
Подошла сестра с ваткой в руке. Ватка ожгла кожу там, где раньше были бинты. Буллимар поднял руку, с которой только что сняли огромную марлевую рукавицу, хотел вытереть лоб. Что-то зашуршало, будто соскребали чешую с рыбы.
Он с ужасом поднес руку к глазам, согнул пальцы и присмотрелся к коже.
Кожа была черная, потрескавшаяся. Она блестела, будто черное дерево или рог, смазанный маслом. Она словно шелушилась, и в ранках желтела сукровица. Он осторожно ощупал левую руку правой, снова поднес теперь уже обе руки к лицу. Кожа была грубая, шершавая, как опаленная бумага.