Мы еще немного выпили и помолчали. Я прилегла и сама не заметила, как уснула.
:::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::
С похмелья я чуть было не проспала завтрак. Хотя сегодня к утренней овсянке проснулся бы даже мертвый – пансион оглашали завывания. Я выскочила с помятой рожей в коридор и добежала до холла, где мы обычно завтракали, чтобы понять, кто орет.
В кресле, заламывая руки, сидела Аллочка Максимова и картинно убивалась.
— Что, кто‑то наконец сказал ей, что ее романы – полное дерьмо? – успокоившись, спросила я у седой лесбиянки Нины, к которой все жители нашего пансиона испытывали смешанные чувства. Ни женщины, ни мужчины не хотели принимать ее в свою компанию, и потому она держалась особняком. Впрочем, кажется, ее это не особенно напрягало. Она давно ушла в себя и не думала возвращаться.
— Нет, — ответила Нина, выводя какие‑то каракули на своем листке. – Рафаэль Оганесян умер.
— Не удивительно, – успокоилась я. – Старику уже было глубоко за 70.
— Но он был ее единственным мужем, – ответила Нина и посмотрела в сторону Леночки. Таким взглядом, как будто Леночка была единственной женой Нины и тоже собиралась помереть.
Все уже давно заметили, что наша лесби слишком уж интересуется бывшим медицинским работником Леночкой, особой демонстративно–правильной, что давало основания предполагать за нею бурную молодость и замысловатые грехи. Заметила атипичное Нинино внимание и сама Леночка и переживала по этому поводу много неловких моментов. Все с больным любопытством ждали, удастся ли Нине совратить всю такую правильную из себя Леночку к нездоровому сожительству.
Несмотря на то что никто не хотел тесно сближаться с Ниной, всех она занимала, и о ней много судачили. Она всюду ходила с пачкой бумаги, нарезанной на клочки размером с ладонь, и постоянно что‑то на этих листках писала. Из левого кармана джинсов она доставала чистые листки, а в правый складывала исписанные. По утрам у нее топорщилось левое полужопие, а по вечерам – правое. Никто точно не знал, чем она занималась в «допансионной» жизни. Ходили слухи, что она была копирайтером в каком‑то крутом рекламном агентстве и придумывала слоганы. Мол, оттуда у нее и осталась привычка писать коротко. Наши мужчины всё собирались как‑нибудь проникнуть в комнату Нины, выкрасть у нее пачку этих листков и открыть, наконец, страшную тайну – что же она такое непрерывно пишет на своих огрызках?
Новость о смерти Рафаэля наделала шума. По телевизору столь же древние старики, как и сам Оганесян, вещали о его неоценимом вкладе в российское теле- и киноискусство. У нас же в пансионе все больше обсуждали не поддающееся оценке наследство покойного. И завистливо смотрели на Алку.
Кинематографическая и телевизионная Москва тоже с интересом ждала новостей от юристов Оганесяна. Конечно, телевизионщиков и киношников заботили не его квартиры и машины, а доля покойного в основанных им продюсерской компании и киностудии. Этот бизнес он выстраивал всю жизнь, умело привлекая капиталы со всех сторон, но при этом неизменно сохраняя за собой статус совладельца. С каждым укрупнением компании доля Рафаэля в ней становилась все меньшей, но все‑таки оставалась весьма заметной.
В то утро, когда у пансиона урчало допотопное бензиновое такси, источая знакомый до слез аромат выхлопных газов и заглушая неродной носу москвича запах цветущей вишни, все знали – это Максимова едет в Москву на открытие завещания.
Кроме нее, на эту процедуру к нотариусу пригласили только ближайшую родню – благополучно дожившую до старческого слабоумия старшую сестру Рафаэля и парочку его племянников предпенсионного возраста. Сопровождать Алку на столь нервное мероприятие напросилась Ната. На правах ближайшей пансионной подруги, вдохновительницы и утешительницы ей это было позволено. И вот они, несмотря на позднемайскую жару, обе в чем‑то черном и душном шествуют к авто мимо растянувшихся на шезлонгах пансионеров. По пути они промокают испарину под носом «клинексами», изящно приподнимая солнцезащитные очки, что придает им особо траурный вид. Громко хлопают дверцами такси. Точнее говоря, обеими дверцами хлопает Ната. Она услужливо усадила скорбящую в меру своих способностей Аллу на просторное заднее сиденье и закрыла за нею дверь. А сама села рядом с водителем, деловито подобрав длинную «в пол» траурную юбку, прежде чем щелкнуть своей дверцей. Мало того: прежде чем подобрать юбку, она легким движением ладони стряхнула с подола желто–рыжую пыльцу одуванчиков, которой в эти дни как молотым карри был приправлен весь пансион.
Да уж, Натка всегда помнит о деталях и никогда не теряет головы. Даже в самой волнительной ситуации. Удивительно, неужели это та самая Ната, которая совершила в жизни четыре, на мой взгляд, чудовищно безрассудных поступка: она родила четверых детей. Растила их одна и ни разу не была замужем.
Наверное, это к старости она, наконец, стала такой осмотрительной и осторожной.
:::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::
Четверых Наткиных детей я увидела на вторую субботу после моего приезда в пансион. Честно говоря, я не могла и подумать, что все они рождены одной матерью – настолько они не похожи друг на друга. Я бы скорее поверила, что Ната, увлеченная по молодости Анжелиной Джоли, последовала примеру актрисы и впала в раж усыновления. Тем не менее, как уверяет Натка, все три парня и одна дочка рождены ею лично. Но… от разных отцов. Наташка наотрез отказывалась говорить об отцах своих детей, а на все мои расспросы отвечала одно: «Поверь мне, все они – изумительные мужики. Кроме одного».
— Почему же ни один из этих изумительных мужиков не женился на тебе? – ехидничала я.
— Мне этого было не надо. Если бы я каждый раз, забеременев, выходила замуж, то потом мне пришлось бы рожать детей уже только от одного мужа. Тогда я не собрала бы свою замечательную детскую коллекцию.
Наткин подход к материнству был отнюдь не тривиальным. Каждым из своих детей она гордилась, как каким‑то почетным трофеем, как «Оскаром» или выигранным в лотерею миллионом.
Как творец – совершенным произведением искусства. Ее пёрло от них так, как будто бы ей какой‑то невероятной ловкостью удалость завладеть подлинниками «Моны Лизы», «Девочки на шаре», «Тайной вечери», «Черного квадрата» и «Девятого вала» одновременно.
Такой сдвиг по фазе у нее произошел не сразу – после первых родов. «Я вдруг поняла, какое чудо случилось: я родила совершенно нового, особенного человека, такого, которого раньше никогда на свете не было. Я почувствовала себя немножко богом. Меня накрыла такая эйфория, что я тут же захотела родить еще. И еще. Всюду, где бы я ни появлялась, я жадно высматривала отца для своего второго ребенка. От кого бы еще такого классного родить? Как художник смешивает краски, предвкушая поймать какой‑то диковинный, особенный оттенок, я думала только о том, с кем бы еще таким себя смешать, чтобы результат поразил меня саму? И тогда же я поняла, что не хочу рожать от одного и того же мужика дважды. Все время рожать от одного – это все равно, что художнику однажды создать шедевр, а потом всю жизнь делать его копии и вариации. В этом уже нет драйва новизны и нет творчества».