Вдруг откуда-то раздались призывные крики: пронзительные звонки телефона. Пирс представить не мог, кто бы это трезвонил, а брать трубку ему не очень-то хотелось.
— Алло.
— Ах, Пирс, ну слава богу.
— Привет, Аксель.
Всего лишь отец. Пирс сел и перевел дух. Аксель Моффет, во всяком случае, не переменился: как обычно, в беде, судя по голосу; в полном просаде; побитый жизнью и растерянный. Все как обычно. И звонил он, как обычно, из бара. Время было за полночь.
— Пирс, Грейвли умер.
— Аксель, мне так жаль.
— Он умер у меня на руках.
Последовала долгая влажная пауза, заполненная далекими голосами и смехом. Грейвли был управляющим бруклинского дома, которым владел и в котором жил Аксель; хоть Грейвли и возился подолгу, он мог что угодно починить или наладить. Он был гораздо старше Акселя, и Пирс знал, что отец в последнее время ухаживал за ним, когда тот хворал, — Аксель что-то говорил о гриппе и плохой крови; когда Грейвли сдал, дом окончательно пришел в упадок.
— Я был на его похоронах, — выдавил Аксель, взяв себя в руки. — Сегодня. О, это было так трогательно. Единственный белый в море черных — я. Очень, очень простые люди, в большинстве своем очень пожилые, Пирс, таких негров я помню по старому Нью-Йорку. Они так не похожи на этих загнанных животных, которые сейчас сплошь и рядом.
— Понимаю, кажется.
— Они ко мне очень по-доброму отнеслись. К незнакомому чужому человеку.
— Ага.
— Знаешь, у него не было семьи — никого, кроме этого огромного сообщества. Они пели. Как было не заплакать; казалось, вот-вот спустится стайка курчавых ангелов, чтобы забрать его «на небеси». — Он похихикал и звучно шмыгнул носом. — Ох, я и рыдал.
— Угу.
— Мне вспомнилась строка из Блейка, — сообщил Аксель. — «Я черный, но душа моя бела».{324}
— Аксель, бога ради.
Нет, ну правда. Он обнаружил, что опирается на книгу Крафта, вжав ладонь в первую страницу. Он уставился на рукопись: желтая бумага потемнела и раскрошилась по краям. На миг захотелось растопить ею печь, сжечь, как заразное постельное белье: вот источник всех его бед, каковы бы они ни были.
— Вот такая вера, — не умолкал Аксель, — прекрасна. Разве нет?
— Разве?
— Мы не можем жить в вечных сомнениях, — сказал Аксель. — Даже Эйнштейн.
— Ты еще ходишь на мессу? — спросил Пирс.
— Не каждую неделю. Нет, конечно. — Аксель отвлекся на поминальное возлияние и с удовольствием глотнул. — Ты знаешь историю о священнике-методисте{325} и Джеймсе Джойсе?{326}
— Аксель, послушай. Я тут стою совсем голый. Печь давно погасла, и здесь чертовски холодно.
— Голый?
— Я спал. Я правда не могу больше разговаривать.
— Голый! Наг я вышел{327}, наг и возвращусь. Наг. О Господи, — его голос вновь стал слезливым. — Наг я вышел из чрева матери моей. Господь дал, Господь и взял. О Боже, Пирс, что мне делать.
Аксель еще не скоро смог закончить разговор; Пирс слушал звуки далекого города, где некогда жил сам и разгуливал со своим отцом, со своим чокнутым отцом. Хотя и Аксель, и город были отчетливо слышны и Пирс время от времени вставлял «Ага» и «Да что ты», он чувствовал, что они уже далеко от него, слишком далеки, чтобы помочь или укрыть.
— Любовь и смерть, — говорила Вэл Роузи Расмуссен. — Так мне всегда видится.
Они сидели в просторном дворе замка Баттерманз. Обе укутались потеплее от сырости и холода, а Роузи захватила термос с чаем. Вэл держала в руках натальную карту Роузи, которую сама и составила, а теперь объясняла ее смысл. Солнце в Рыбах, знаке, который, судя по всему, мало кому нравится{328}; нелюбовь эта была, по наблюдениям Вэл, широко распространена, и даже сама она порой разделяла ее, хотя и старалась с этим бороться. Любовь и Смерть — так называла она импульс, который это сочетание сообщало душе, хотя и знала прекрасно, что он влечет куда большее — много большее, чем может открыться ей, здравомыслящей Деве. Конец, заключающий в себе начало. Темна вода.{329}
— Любовь и Смерть, — повторила Роузи. — Трудновато.
— Ну, просто я так определяю. Кстати, считается, что Иуда родился под знаком Рыб. И Шопен тоже. Знаешь такое?
— Ха, — сказала Роузи. — Иуда!
— Однако Любовь, — продолжала Вэл, — это серьезное слово. И Смерть тоже. Они много чего означают. Иногда Смерть — это не смерть.
— Иногда, — парировала Роузи, — любовь — это не Любовь. Валяй дальше.
Роузи объявила о будущем бале, определился и день судебного слушания, так что она решила проконсультироваться с астрологом. Кроме того, через Вэл она покупала выпивку для вечеринки — коробки бутылок с названиями, которых она никогда не слышала, но Вэл говорила, что вино очень хорошее. Вокруг них молодые ребята, нанятые поставщиком провизии (как будто те же самые, что приезжали в Аркадию в июле обустраивать и обслуживать похороны Бони), таскали столы и устанавливали освещение, пошучивая и смеясь. Среди них бегала Сэм, изучая их и через них — свое будущее. Роузи хотелось, чтобы на башнях развевались флаги, только ночью их все равно не разглядеть; поразмыслив, она взяла напрокат генератор: теперь его устанавливал в сарае за замком тот старый речной волк, который впервые привез Роузи сюда; раз будет свет, должно быть и тепло — и на прогулочном катере доставили обогреватели размером с холодильник, так что мероприятие все меньше напоминало жуткий ноктюрн, представлявшийся ей вначале, и все больше — голливудский фильм. На пригласительных открытках (над которыми она долго ломала голову) Роузи приписала в самом низу одну строчку: «Явитесь теми, кем не являетесь».{330}
— Ох, не нравится мне этот месяц, — сказала Вэл.
— Такой холодный и хмурый, — подтвердила Роузи. — Вот уж точно Смерть.
— Я имела в виду, для тебя он плохой. Звезды для тебя в этом месяце нехорошие.
— Класс, — протянула Роузи.
— Тебе просто надо быть осторожной, — сказала Вэл. — Потому я тебе и говорю.
— И чем же этот месяц для меня плох?
— Да вот. Марс будет в Тельце, — объяснила Вэл. — Во-первых. Это знак Майка.
— Это плохо?
— Для него — нет. — Вэл сняла крышку термоса.
— Ну, вот ты говоришь, мол, будь осторожна, — сказала Роузи. — Никогда я не понимала, что это значит. Будь осторожней.
— Ты не боишься?
— Майка?
— Их всех.
— Нет. — Сэм вернулась к ним, забрала у Вэл термос и вдохнула горячий пар, зажмурившись от удовольствия. — Нет, я не боюсь. Я должна это сделать, и я это сделаю.