Говард Ф. Лавкрафт
Лампа Адь-Хазреда
Эта лампа перешла в собственность Уорда Филлипса через семь лет после исчезновения его деда Уиппла. Лампа, а также Дом на Энджел-Стрит, где теперь жил Филлипс, раньше принадлежали деду. В дом Филлипс переехал сразу же после того, как исчез дед, однако лампа до истечения семи лет, необходимых по закону для официального признания факта смерти, хранилась у поверенного — таковы были распоряжения деда, отданные им на случай непредвиденных обстоятельств: внезапной смерти или чего-нибудь в этом роде. Таким образом, у Филлипса было вполне достаточно времени для того, чтобы как следует изучить содержание обширной библиотеки Уиппла. Только прочитав многочисленные тома, стоявшие на полках, он был бы окончательно готов унаследовать «самое бесценное сокровище» деда — как говаривал сам Уиппл.
К тому времени Филлипсу исполнилось тридцать, и у него было неважно со здоровьем, причем мучили его все те же недуги, которые столь часто омрачали его детские годы. Он родился в относительно богатой семье, но все богатства, накопленные еще дедом, были растрачены на разные неразумные прожекты, и Филлипсу в наследство достались только дом на Энджел-Стрит и его обстановка.
Филлипс стал пописывать для бульварных журнальчиков, а, кроме того, обрабатывал целые горы почти безнадежно графоманской прозы и лирики, присылавшейся ему писателями-дилетантами, надеявшимися, что волшебное перо Филлипса поможет им увидеть свои произведения в печати, — все это позволяло ему вести довольно-таки независимый образ жизни. В то же время сидячая работа уменьшила его способность противостоять болезни. Он был долговяз, худощав, носил очки и по слабости организма представлял собой легкую добычу для простуд, а однажды, уже в зрелом возрасте, к своему великому смущению, даже заболел корью.
В теплые дни он брал с собой работу и выходил на живописный речной берег, поросший лесом, — это место было любимо им еще в детские годы. Берег реки Сиконк с тех пор совсем не изменился, и Филлипс, живший в основном прошлым, считал, что лучший способ победить чувство времени — хранить верность дорогим с детских лет местам, не изменившим своего тогдашнего облика... Объясняя свой образ жизни, он писал одному из своих корреспондентов: «Среди этих лесных тропинок, так хорошо мне знакомых, разница между настоящим и 1899 или 1900 годами полностью исчезает, и иногда, выходя на опушку, я почти готов увидеть город таким, каким он был в конце прошлого века». Кроме берегов Сиконка он еще любил забираться на холм Нентаконхонт и подолгу сидеть там в ожидании восхитительных видов, по мере наступления ночи открывавшихся на город с его острыми шпилями и двускатными крышами, которые переливались оранжевыми, малиновыми, перламутрово-зелеными отблесками, в то время как мелькавшие тут и там огоньки превращали широко раскинувшийся внизу пейзаж в волшебную страну, к которой Филлипс был привязан гораздо сильней, чем к собственно городу.
В результате этих каждодневных экскурсий Филлипс засиживался за работой далеко за полночь, а поскольку он, дабы не истощать свои и без того скудные средства, давно отказался от электричества, старая масляная лампа могла принести ему определенную практическую пользу, не говоря уже о той ценности, какую представляло собой это искусное изделие древних мастеров. В письме, сопровождавшем последний дар деда, чья привязанность к внуку была неизменной, а после ранней смерти родителей мальчика возросла еще больше, говорилось, что лампа была извлечена из аравийской гробницы, воздвигнутой еще на заре истории. Некогда она принадлежала какому-то полусумасшедшему арабу, известному под именем Абдул Аль-Хазред, и была изготовлена мастерами легендарного племени Ад, одного из четырех таинственных племен Аравии, обитавшего на юге полуострова, в то время как племя Тхамуд кочевало на севере, а Тасм и Джадис — в центральной его части. Давным-давно лампу обнаружили в заброшенном городе Ирем, Городе Столбов, возведенном Шедадом, последним из деспотов Ада. Некоторые знают его как Безымянный город, находившийся где-то в районе Хадрамаута. Другие же считают, что он был погребен вечно движущимися песками аравийских пустынь, и, невидимый обычным глазом, иногда случайно открывается взору избранных людей — любимцев Пророка. В заключение своего длинного письма Уиппл писал: «Она может принести радость, будучи как зажженной, так и потушенной; и точно так же она может принести боль. Это источник блаженства и ужаса».
Лампа Аль-Хазреда имела необычную форму, напоминая по виду небольшой продолговатый горшок, с одной стороны к которому была прикреплена ручка, а с другой находилось отверстие для фитиля. Лампа была изготовлена из металла, похожего на золото и украшена множеством забавных рисунков, а также букв и знаков, складывавшихся в слова на языке, незнакомом Филлипсу, чьи знания охватывали несколько арабских диалектов, но были явно недостаточны для того, чтобы прочесть надпись. Это был даже на санскрит, а гораздо более древний язык, состоявший из букв и иероглифов, некоторые из которых представляли собой пиктограммы. Весь день Филлипс чистил и драил лампу — и, наконец, налил в нее масло.
Тем вечером, отставив в сторону свечи и керосиновую лампу, столько лет помогавшие ему в работе, он зажег лампу Аль-Хазреда. Его приятно удивили присущая лампе теплота, постоянство пламени и яркость света. Однако у него не было времени на изучение всех достоинств этого светильника. Нужно было срочно закончить работу, и Филлипс погрузился в решение задачи, заключавшейся в правке объемистого стихотворного опуса, начинавшегося следующим образом:
Я помню то, что было до меня -
Далекую зарю Земного Дня
И первой жизни шаг, взращенной из огня
Стихийных битв — задолго до меня...
И так далее — все тем же архаичным слогом, уже давно вышедшем из употребления. Тем не менее, архаика импонировала Филлипсу. Он до такой степени жил прошлым, что разработал целое мировоззрение, скорее даже собственное философское учение, о воздействии прошлого на настоящее. Его идея отличалась холодной цветистостью и какой-то презирающей время и пространство фантазией, которая с первых проблесков сознания была настолько тесно связана с его сокровенными мыслями и чувствами, что любое дословное их выражение выглядело бы в высшей степени искусственным, экзотическим и выходящим за рамки общепринятых представлений, независимо от того, насколько все это походило на правду. Десятилетиями грезы Филлипса были наполнены тревожным ожиданием чего-то необъяснимого, связанного с окружающим пейзажем, архитектурой, погодой. Все время перед его глазами стояло воспоминание о том, как он, будучи трехлетним ребенком, смотрел с железнодорожного моста на наиболее плотно застроенную часть города, ощущая приближение какого-то чуда, которое он не мог ни описать, ни даже достаточно полно осознать. Это было чувство удивительной, волшебной свободы, скрытой где-то в неясной дали, — за просветами древних улиц, тянущихся через холмистую местность, или за бесконечными пролетами мраморных лестниц, завершающихся ярусами террас. Однако намного сильней Филлипса тянуло укрыться во времени, когда мир был моложе и гармоничнее, в 18-м веке или еще дальше, когда можно было проводить долгие часы в утонченных беседах, когда люди могли одеваться с некоторой элегантностью, не ловя при этом на себе подозрительные взгляды соседей, когда не было нужды сетовать на недостаток фантазии в редактируемых им строках, на скудость мыслей и жуткую скуку — на все то, что делало эту работу совершенно невыносимой. Отчаявшись выжать что-либо путное из этих мертвых стихов, он, наконец, отодвинул их в сторону и откинулся на спинку кресла.