Я вошел в Мальпертюи, проникся его настроением, для меня нет тайн в его закоулках. Ни одной упорно запертой двери, необследованной залы, запретной комнаты или потайного хода, и все же…
Все же на каждом шагу — тайна, и каждый шаг отбрасывает новую сумрачную тень — темница неотступно следует за пленником.
Аббат Дуседам неединожды интересовался прилегающим садом: просторный, словно парк, окруженный такой устрашающе высокой стеной, что остроконечные металлические стержни наверху отбрасывали тень лишь перед самым полуднем.
Если смотреть из стрельчатых окон дома, кажется, вся обширная площадь сада покрыта ровным газоном, на котором волнистыми зелеными шапками выделяются вековые деревья. А на самом деле растет здесь редкая и жесткая трава, куцые деревца бересклета да чахлый кустарник; лишь у самого основания стены заросли овсюга и кислицы торжествуют над бесплодием почвы.
Угрюмые деревца бережно охраняют от дневного света непонятно чьи личинки, копошащиеся в земле, и пышную мертвенно-бледную поросль из семейства споровых.
Но привычные формы жизни, неотлучные от жизни нормального дерева, изгнаны отсюда: в ветвях не углядишь нагловатой побежки дрозда, не спугнешь дикого голубя, не вызовешь гневного возмущения соек.
Однажды в полночь я услышал неуверенный голос лесного жаворонка, таинственной ночной птички, и его робкую песнь аббат Дуседам счел за вещий знак несчастья и опасности.
На берегу центрального пруда в зарослях стрелолиста обитает лишь голенастый коростель: время от времени он подает о себе весть — словно напильник работает по металлу; да еще в пасмурную погоду где-то в хмуром поднебесье жалобно плачут ржанки.
Упомянутый пруд, довольно большой, внезапно открывается за барьером из скальных дубов, которые сомкнутым строем стоят плечом к плечу, переплетя короткие узловатые ветви.
Вода в пруду похожа на чернила — несомненный признак безмерной глубины; а уж температура — руку отдергиваешь, словно от укуса. И все-таки пруд рыбный — Грибуан вершей ловит зеркальных карпов, зеркальных окуней и великолепных, отливающих синевой угрей. Метрах в сорока за крутым склоном южного берега еще одна живая преграда — из высоких тяжеловесных дерев хвойной породы: впечатление столь негостеприимное, что поневоле замешкаешься перед этим рубежом.
По ту сторону ощеренной иглами тьмы предстает омерзительное зрелище: вся изъеденная язвами каменная кладка стен в черных наростах, пустые глазницы окон, провалившаяся кровля — развалины старинного монастыря Барбускинов.
Чтобы подняться на исполинское крыльцо и приблизиться к единственной окованной железом двери, нужно сначала одолеть пятнадцать высоченных ступеней, стиснутых с обеих сторон вмурованными в камень перилами.
Только прилив необычайной отваги позволил моему добрейшему учителю Дуседаму взойти туда и приняться за обследование печальных останков здания, охраняемого собственным безобразием.
Предполагалось, что результаты изысканий увидят свет в печатном виде. Аббат и в самом деле записал кое-какие свои впечатления — отрывистые и сумбурные, — но так и не собрался закончить сочинение, хотя и прочил ему читательское внимание. Вот один фрагмент его заметок: «Удивительно, в каком неудобстве жили добрые монахи; я полагаю, сие обстоятельство весьма способствовало священному покаянию. Кельи узкие, низкие, без доступа свежего воздуха и света. Столы и скамьи рефекториума вытесаны из грубого серого камня. Часовня столь высока и темна, что свод ее виднеется, будто на дне колодца. За исключением просторных, но крайне неприглядных кухонных помещений, нигде нет и следа очага либо камина. Часть подвала служила, по-видимому, лабораторией: сохранились мощная кладка вытяжных отверстий, а также сложенный из кирпича перегонный куб внушительных размеров, водопровод и ложницы от кузнечного горна. Хотя занятия спагирией строго осуждались в минувшие века, некоторые монастырские ученые страстно увлекались этой наукой.
Не меньшее изумление вызывает необычайная протяженность подземных ходов и закоулков, ныне доступных лишь местами по причине обвалов, частичных затоплений и рудеральной растительности, вполне заслуживающей внимания сведущего ботаника. Очевидно, во времена, печально известные всевозможными гонениями, добрые монахи стремились обеспечить себе убежища и пути сообщения или бегства».
Я пытался было побудить аббата и к исследованию самого Мальпертюи — задача несравненно более легкая, но он отказывался с упорством, граничащим с явным недовольством.
После редких визитов в какую-либо неосвоенную часть дома Дуседам долго сидел на своем стуле, нахохлившись, опустив голову и поджав губы, вспотевшие руки мелко подрагивали; подозреваю, в эти минуты он твердил про себя какие-нибудь экзорцизмы против нечистой силы. Вполне возможно, смиренному и верному служителю Господа свыше дано было провидеть ужасную участь, уготованную ему в этом прибежище великого зла, и он принял свою судьбу, как святые принимают мученический венец.
Только в нашей мрачноватой кухне в его глазах пропадало выражение ужаса: творения и общество Элоди придавали силы выносить некое таинственное постороннее присутствие, а быть может, и решимость бросить вызов скрытым и невидимым, но тем более грозным силам.
Бедный, милый аббат страдал оттого, что чревоугодие не просто предосудительно, но и большой смертный грех. Суфле из костного мозга, нашпигованная чесноком баранья нога и точащая сок домашняя птица, поданные нашей няней на огромный стол полированного дуба, исторгали у аббата сокрушенные вздохи.
Терзаясь раскаяньем, вонзал он вилку в трепещущие нежным жирком аппетитные куски, кромсал филе, изничтожал компоты; в процессе еды он изо всех сил пытался сложить лоснящиеся соусом губы в горькую сокрушенную усмешку, но улыбка его становилась все более блаженной, все более счастливой.
Впрочем, всякий раз ему удавалось убедить себя в невинности гурманства.
— Коли соизволением Господним по уютным ложбинкам и полянам растут грибы, коли мясистый гребешок венчает петушиную голову, в глубине укромных долин цветет дикий чеснок, а виноград Мадейры наливается жаром послеполуденных южных сиест — не для того же они оттеняют вкус рагу из дичи, чтобы явить из сего кушанья орудие погибели и проклятья. Между прочим, у Миноса стол не отличался изобилием.
Так рассуждал он. Но, произнеся имя верховного судьи Аида, оратор содрогнулся, и тревога проснулась в добрых голубых глазах.
Мои вопросы часто смущали достойного аббата, в особенности когда речь заходила о Мальпертюи, дядюшке Кассаве и даже моем отце, Николасе Грандсире.