С Гиммлером я встретился через неделю. Нога б моя больше не ступала на вестфальскую землю, в окрестностях Вевельсбурга, а уж в самом замке и подавно, особенно в северной башне, при одном взгляде на которую заныли давно сросшиеся кости жестоко изломанной года полтора тому назад левой руки. С Вальпургиевой ночи сорок третьего боязнь этого тяжеловесного строения, которое рейхсфюрер гордо именовал своим Камелотом, этого трёхгранного склепа, меня не оставляла, хотя более чем за год почти ежемесячных поездок в Вевельсбург страх был укрощён и уступил место глухому роптанию, к которому я старался не прислушиваться. Гиммлер прав: это место — центр силы. Но силы вовсе не той, что знакома многим по святым местам и целебным источникам, а жёсткой и неуправляемой. Не знаю, как для других, а для меня это всё равно как свет сотен прожекторов. В самый раз, чтобы ходить строем и орать о войне. Недаром изначально на вершине холма было капище. Первобытные культы отличаются тягой к силам грубым и необузданным. Потом была крепость. В семнадцатом веке построили замок. Говорят, когда Гиммлер впервые приехал сюда в сопровождении Вилигута-Вайстора, старик Вилшут пал на брусчатку с пеной у рта и не своим голосом пропел всё это сказание про «битву у белой берёзы». Представляю, какое тошнотворное было зрелище: несчастный психопат, расшибающий лоб о камни. Гиммлер с тихим интересом досмотрел представление до конца и утвердился в решении обустроить здесь главную орденскую святыню. Решение ему, как у него водится в таких случаях, подсказали звёзды.
Автомобиль мчался по дороге, холм выплывал из-за деревьев, медленно поворачиваясь, открывая красные черепичные крыши деревни, и вместе с холмом поворачивалась трёхгранная громада замка. Три стены и, соответственно, три башни. Северная, самая массивная и приземистая, выступает далеко вперёд — кажется, что холм постепенно оседает под её тяжестью. В Тонком мире эта башня стоит на фундаменте из резкого лилового света. Здешняя бьющая из-под земли сила сходна с жёстким рентгеновским излучением. Когда я впервые спустился в крипту северной башни, мне стало дурно: сдавило виски и потемнело в глазах. Гиммлер вгляделся в мою побелевшую рожу и пришёл в восторг: «Чувствуете?! Чувствуете?! Вайстор тоже чувствовал!..»
К театрализованным неорелигиозным действам Вевельсбурга, аккуратно приходящимся на все празднества древней Северной традиции, я, по счастью, не имею почти никакого отношения, что бы там ни говорили. Всю эту замысловатую ритуалику на радость Гиммлеру разработал затейник Вилигут ещё тогда, когда мне в гимназии расшибали очки. Гиммлер любит играть в игрушки — когда красивые, когда жестокие. Последний раз меня затащили на вевельсбургскую мессу на праздник Остары, весеннего равноденствия, — никакого особенного влияния все эти карнавалы ни на что не оказывали, поэтому я не сильно сопротивлялся. У меня было длинное одеяние наподобие кардинальской сутаны, посох с золочёным имперским орлом, резной дубовый алтарь с парочкой юльлойхтеров и плохоуправляемое намерение выкинуть что-нибудь дикое. Гиммлер мне потом сказал, что я малость переиграл. У его двенадцати приближённых глаза на лоб полезли, когда я стал черпать необжигающий огонь для юльлойхтеров прямо с их протянутых ладоней. Мне приятно щекотало нервы осознание того, что при желании я могу совершить такое, отчего их всех мигом удар хватит, — и понимание, что я никогда этого не сделаю, хотя бы потому, что мне потом не жить. Этот коктейль противоречивых стремлений — моё личное болеутоляющее средство. Это как морфий — со всеми последствиями его применения.
Лестницы и коридоры замка уже не вызывали во мне такого содрогания, как в первые месяцы после памятного происшествия, но всё равно, идя по ним, я не мог думать ни о чём больше — только лишь о том, как бежал от Бёддекена к Вевельсбургу по подземному ходу.
Через южное крыло меня провели к западной башне. Большая часть этого крыла отведена под довольно внушительную библиотеку — составляют её прежде всего книги по ведовству и оккультизму. Здесь же расположены зал совещаний, зал суда и зал, отведённый под коллекцию оружия, настоящего оружия, не этих пошлых пукалок, благодаря которым убийство стало чистеньким и будничным делом, требующим затраты сил не больше, чем на то, чтобы попасть в плевательницу. Слэшеры — двуручные мечи английских рыцарей; тай чи — китайские обоюдоострые мечи с пучком лент на конце рукояти; фальчион — широкий меч на полуметровом древке; тье — меч изобретательных японцев, с оригинальной заточенной гардой и длинным шипом на клинке; русские мечи с широкими клинками, похожие на мечи скандинавов; лёгкие гражданские мечи итальянцев; изогнутые тайские мечи; альшпис — двуручный меч с двумя круглыми гардами, одна из них — посередине рукояти; меч-пила венецианских моряков; банэ — индийский меч с ромбовидным расширением на конце клинка; эстоки, броарды, бастарды, катаны, спадоны, риттершверты. Лично меня во всём этом великолепном разнообразии больше всего восхищают двуручные германские мечи с волнистыми клинками. Однажды мы с Максом Валленштайном дорвались-таки до двух фламбергов, после чего в маленьком сухоньком хранителе коллекции вдруг проснулась нешуточная силища, которой хватило, чтобы вытолкать из зала двух здоровенных жеребцов и поотнимать у них железяки — иначе мы бы точно разгромили всю экспозицию.
В южном крыле также расположены покои рейхсфюрера. Мало кому доводилось бывать в этих помещениях; я был во всех, и, на мой взгляд, самое жуткое в них — это даже не коллекция черепов «еврейско-большевистских комиссаров» (среди которых почему-то попадаются детские черепа), а картины пленных художников. По заданию Гиммлера начальство концлагерей отбирало среди заключённых-живописцев самых талантливых и заставляло их писать с натуры, как офицеры с арийской внешностью артистично издеваются над девушками-узницами. Гиммлеру нравится на всё это смотреть. Наведываясь в концлагеря, он с удовольствием наблюдает за процедурами телесных наказаний молоденьких евреек и полек (тем не менее, поговаривают, он едва не упал в обморок, наблюдая за массовыми расстрелами где-то на Востоке). Однажды он подкинул медику Рашеру мысль о проведении опытов по отогреву обмороженных «животным теплом» — то есть с помощью обнажённых женщин — идейка вполне в духе Гиммлера; опыты превратились в форменные оргии, Гиммлер, естественно, ездил смотреть на всё это, после чего от его ауры смердело невыносимо, а когда я однажды стал попрекать его этим, он самодовольно заявил, что такие зрелища вдохновляют — и ведь я до сих пор продолжаю спокойно вести с ним беседы.