Когда срок моей вынужденной субаренды уже подходил к концу, хозяйка смягчилась. Последний, пятничный, вечер мы с ней провели возле телевизора. Она пила венгерское вино и уговорила меня присоединиться. Вино мне понравилось, за первой рюмкой последовало еще несколько. Я отвык от алкоголя, я давно уже почти не пил. Без скольких-то минут одиннадцать я поймал себя на том, что рассказываю о своих любимых местах на севере Чехии и объясняю, что такое наука о крепостях. Все, что я говорил, она воспринимала с показным восторгом. Ее интерес был наигранным, веселье — искусственным. Я понимал это, но опьяненное легкомыслие пренебрегло всем. Даже не помню, когда лег спать.
Меня разбудил звонок в дверь, колючий, как осколок винной бутылки. Свою страшную ошибку я осознал сразу же, едва поднялся с тяжелой головой с дивана в выделенной мне комнатке. Я почувствовал, что нахожусь в квартире в одиночестве, и убедился в этом окончательно, когда заглянул в спальню и на кухню. С ладонью на кобуре в темноте подкрался к двери. Резко нажал на ручку, но дверь оказалась заперта. Меня это удивило. Звонок тем временем умолк, и я немного успокоился. Однако тут же раздался сильный стук, и кто-то выкрикнул слово «полиция». Я назвался и объяснил ситуацию.
Через пятнадцать минут, в течение которых я то пил воду из-под крана, то блевал в уборной, кто-то наконец выломал дверь. Это оказался надпоручик Юнек. Он велел мне следовать за ним. Я повел себя как преступник: в шутку вытянул перед собой обе руки, точно ожидая наручников. Юнек даже не улыбнулся. К счастью, идти оказалось недалеко.
Она покачивалась в воздухе за первой же мостовой опорой, висела на затянутой на шее бельевой веревке, странным образом напоминая позабытую в кладовой одинокую луковицу. Светало, но очень медленно, так что при взгляде на фонари на Нусельской улице глубоко под нами могло показаться, что еще ночь. Мост вздрагивал от каждого проезжавшего поезда, стучавшего у нас под ногами, а за нашими спинами со свистом мчались машины, и паузы между ними по мере того, как света прибывало, все уменьшались. Некоторые с любопытством замедляли ход, и дорожный полицейский прогонял их, как назойливых мух. Служебные машины припарковались перед мостом, чтобы не мешать движению. Возле тротуара на месте произошедшего несчастья стояла только «скорая помощь». Маячок на крыше кабины несмело поблескивал, а сирена молчала, пристыженная, осознавшая всю свою бесполезность.
Пускай я радуюсь, что расследования не будет — вот что мне сказали и еще посоветовали немедленно подать заявление по собственному желанию, которое наверняка подпишут. Мне, мол, страшно повезло: об алкоголе в протоколе не упомянули, потому что полиция не хочет себя позорить. Олеярж, лично подписавший мое заявление, на словах велел передать, что мне не стоит больше попадаться ему на глаза. Через своего непосредственного начальника я попросил о встрече, но ответа не получил. Все это мне с самого начала казалось весьма подозрительным, но я прекрасно понимал, что за подпись неполного протокола меня могут привлечь к судебной ответственности, а героя изображать не хотелось, актер из меня все равно вышел бы никудышный. Официальная версия была такова: самоубийство, которое не удалось предотвратить. Полицейского, охранявшего госпожу Пенделманову от возможного покушения на ее жизнь, она заперла в своей квартире, пока тот спал. Это доказывают ключи, найденные в сумочке самоубийцы на тротуаре, над тем местом, где и случилась трагедия.
Каким образом старой женщине удалось перебраться через двухметровое проволочное заграждение и почему она повесилась, а не просто бросилась вниз, так никто и не объяснил. Да никого это особо и не интересовало. В тот же день на Нусельском мосту произошло еще одно несчастье. Молодая женщина несколько часов простояла у перил, чтобы телерепортеры успели подготовить аппаратуру. Только потом она прыгнула с моста, вечером это показывали в новостях, смерть в прямом эфире стала хитом мертвого сезона. В самоубийстве Пенделмановой телевидение не отыскало никакой изюминки. Вот если бы речь шла об убийстве, тогда дело другое. Но полиция эту версию решительно отвергла.
О, пускай я сравняюсь с ним силой в руках, чтобы день удержать, готовый рассыпаться в прах, ведь я еще не жил.
Р. Вайнер
О первых годах своей взрослой жизни, проведенных в университете, я вспоминаю с такой же неохотой, что и о детстве. На факультете я оказался на кафедре истории, всего лишь сдав приемные экзамены, которые были постыдно легкими. Столь гладкому поступлению наверняка способствовало мое прошлое рьяного стенгазетчика, но этим я свою совесть не отягощал; упоение успехом затмило все. Жалел я лишь о том, что поделиться радостью мне было не с кем.
Родители давно уже развелись. Отец переехал, он нашел работу где-то в другом месте и только изредка звонил нам по телефону. Впрочем, небольшие алименты он выплачивал исправно. На мой восемнадцатый день рождения я получил от него тысячу крон и письмо — ты, мол, уже взрослый, сам должен решить, будем ли мы общаться. Я плохо себе представлял, на какие темы мы могли бы разговаривать, и потому ничего не ответил. Сколько лет миновало с тех пор, как я в последний раз видел его?
Жизнь в общежитии была невыносимой. Мои соседи по комнате оказались юными гедонистами, совершенно не интересовавшимися учебой, которая, однако, давалась им без особого труда. Я не привык делить свою спальню с тремя посторонними людьми и мучился бессонницей. Их природная шумливость и радостная наивность бесили меня. Я менял комнату за комнатой, но нигде не мог обрести необходимый покой. Я не знал никого, кто, подобно мне, целеустремленно готовился бы ко всем семинарам, не пропускал ни единой лекции и по три ночи в неделю корпел над рекомендованной литературой. Так усердно не учился ни один человек, и я не уверен, что подобное прилежание вообще не было внове для университетских стен. Обряды посвящения новичков в студенты, дикие попойки в кабаках Старого Города, карательные экспедиции в еврейский район Йозефов,[12] дуэли с солдатами городского гарнизона и любовные авантюры — вот о чем наиболее охотно повествуют хроники. Но нигде нет ни малейшего упоминания о людях, целиком отдававшихся учебе, готовых ради приобретения знаний отказаться от мира. Были такие или же я и впрямь стал первым?
Плодов радости от выполненной работы я не вкусил ни разу, продемонстрировать то, чему научился, мне не удавалось. Желая выделиться, я допускал глупейшие ошибки, читая подготовленные доклады, волновался из-за присутствия девушек — с каким наслаждением я прогнал бы их из аудитории! — и оттого запинался, не в силах воспроизвести элементарнейшие даты. Мои курсовые непременно заканчивались смелым выводом, который преподаватель разносил в пух и прах одним ударом. Впрочем, никому так и не удалось поколебать мою любовь к Средневековью, ибо она давно уже была сродни одержимости.