— Извини, я не понял. Они считали, что пирамида — Бог?
Айше покачала головой:
— Нет. У каждой пирамиды есть свое собственное имя. «Прекраснейшая из всех пирамид» или «Пирамида Духа Ба». Эта пирамида называется «А Ра'м ахт Атон».
Внезапно она замолчала.
— Айше в чем дело?
Она беспомощно посмотрела на него. В ее широко открытых глазах был ужас.
— О Боже, Майкл, я знаю, что это за место.
Он почувствовал, как его пробирает дрожь.
— Оно упоминается в папирусе птолемеевского периода, где объясняется происхождение одного греческого слова. В древнем египетском письме не было гласных. Поэтому греки просто добавляли их.
Она умоляюще посмотрела на Майкла, как будто его непоколебимый английский здравый смысл мог уберечь ее от открывшегося ей знания.
— Армагеддон, — произнесла она еле слышно. — «А Ра'м ахт Атон» превратилось в Армагеддон. Вот куда мы попали, Майкл. Вот что это за место.
Он был готов ко многому, но только не к этому. Его стражи вели его — заботливо, но неуклонно — по длинным коридорам и шахтам пирамиды, пока не оказались у высокой двери из эбенового дерева, инкрустированной иероглифами из слоновой кости, которые он не мог прочесть. Внутри огромной могилы — именно так он думал о пирамиде — было ужасно холодно, и ему казалось, что они никогда больше не увидит солнца. Маленькие желтые лампочки не могли разогнать тьму внутри каменной громады.
Его заставили ждать. Его не оскорбило их неуважение к его сану. На улице в Белфасте он лишился только amour propre[4], которым когда-то обладал, и даже папский престол не вернул его. Но угроза насилия, едва скрываемое желание, даже нетерпение применить его, как всегда, вызывало у него тошноту и отвращение.
Появился Голландец, никуда не торопящийся, неулыбчивый, явно не замечающий ни холода, ни темноты.
— Пора, — сказал он.
Один из сопровождающих открыл дверь, второй положил руку Папы на свое плечо и помог ему войти.
Он не сразу сообразил, что это за помещение. Сперва оно показалось ему ужасно темным. Затем он заметил, что оно освещено, но не электричеством, а свечами — сотнями свечей, мерцавших в спертом воздухе, густо насыщенном благовониями, ароматом экзотических цветов.
Его первое впечатление, что он оказался в церкви, подтвердилось — колышущиеся, как крылья птиц, тени на высоких расписанных стенах, на которых выступали рельефные фигуры древних богов, полулюдей, полуживотных. Но в дальнем конце зала был сооружен высокий алтарь, а над ним висел огромный золотой крест.
Его подвели к низкому креслу, стоявшему в центре помещения. Папа немедленно сел, благодарный за передышку, но чувствуя себя грязным и небритым. Он знал, что должен сохранять спокойствие, но чувствовал, как с каждым мгновением страх все сильнее овладевает им.
Оглядевшись, он увидел, что крест — не единственный здесь христианский символ. По сторонам алтаря стояли на грубых постаментах гипсовые статуи святых. Сам алтарь был накрыт белой тканью, расшитой сложными золотыми узорами, на нем стояли шесть золотых подсвечников и крест.
Через несколько секунд после того, как Папа сел в кресло, он заметил в тени в дальней части помещения какое-то движение, затем послышались голоса, поющие на латыни. Из темноты появилась группа людей, одетых как католические священники, и выстроилась перед алтарем. Папа хотел встать, закричать, покончить с этим шутовством. Но сил у него не было.
Он догадался, кто вел службу, и едва ли не почувствовал разочарование. Подсознательно он ожидал чего-то другого. Но чего именно? О ком он думал? О человеке, разумеется, впрочем, может быть, и о звере.
Месса продолжалась, и речитатив литургии эхом отражался от голых стен. Священник ни разу не ошибся и не запнулся, как будто проводил службу ежедневно. В его голосе не было ни намека на шутовство, ни малейшего признака, что он совершает богохульство.
Наконец, закончив, он повернулся. Его глаза посмотрели в глаза Папы.
— Конец, — объявил он громким голосом.
Папа закрыл глаза, а когда открыл их снова, эль-Куртуби стоял рядом с ним, безмолвно глядя под ноги.
— Давно мы не виделись, Мартин, — сказал он наконец. Он говорил по-английски с сильным испанским акцентом. Его голос был глубоким и печальным. — Больше тридцати лет.
Папа ничего не сказал. Он все еще искал в лице стоящего перед ним человека черты того друга, которого знал и потерял так давно. Они вместе учились в Папской академии в Риме, делили одну комнату, были ближе друг к другу, чем братья. Он думал, что знает Леопольдо Аларкона-и-Мендоса почти так же хорошо, как самого себя. А затем был тот ужасный день, когда Леопольдо исчез, и другой день, через несколько месяцев, когда стало известно о переходе его друга в ислам. Его много дней допрашивали власти академии, затем священники из Конгрегации. Его замучили вопросами. Он не мог ничего сказать им, потому что ничего не знал.
— В чем дело, Марти? Ты боишься меня? Ты думаешь, я призрак? — Эль-Куртуби помолчал. — Яживой, вполне живой, можешь быть уверен.
— Меня спрашивали — «почему?» — ответил Папа. — А я не мог ничего сказать. Ты скрывал от меня свои подлинные мысли и искушения.
— Ты бы не понял меня. Ты и теперь не поймешь.
— Все равно, я имею право знать почему. В конце концов, именно из-за этого мы сейчас здесь разговариваем.
Эль-Куртуби на мгновение склонил голову, потом посмотрел прямо в глаза Папе.
— Ты помнишь, как осенью 1968 года я ездил домой? Дома, в Кордове, я посетил Великую Мечеть. Тогда я впервые побывал в ней. Я был один, заблудился среди колонн и арок, как в густом лесу. В тот день из-за плохой погоды туристов не было, я прислушивался к голосам камней и забыл, кто я. Ячувствовал себя голым, как будто с меня было содрано все, кроме того, что хранилось в сердце. И я чувствовал отвращение к тому, что видел.
В центре мечети соорудили собор, чудовищное барочное сооружение. Его замыслили как символ триумфа христианской веры, но добились совершенно противоположного. Он стал символом алчности, надменности и силы. И когда я увидел этот собор, я понял, что все, во что я верил — прах. Вот так. — Он помолчал. — Видишь, — сказал он, — ты не понимаешь.
— Наоборот, — сказал Папа. — Ямогу понять твое обращение. Но для меня непостижимо, почему ты превратил такой простой поступок в нечто чудовищное.
— Чудовищное?
— Убивать — чудовищно.
— Наоборот, чудовищно смиряться с несправедливостью.
— И ты говоришь о справедливости? Ты привел меня сюда против моей воли...
— Никто не тащил тебя сюда силой. Ты волен уйти в любой момент.