— Mamma mia, что за дерьмо? — улыбнувшись, произнесла Джесси, но так и не открыла глаза.
Хотя это вовсе и не было дерьмом. Эта щелка была предметом вожделения каждого мужчины, по крайней мере гетеросексуалов, но чаще всего она была предметом их необъяснимого презрения, недоверия и ненависти. Не во всех их шутках присутствует одно темное вожделение — в некоторых из них можно уловить гневное раздражение, которое выступает наружу, как сукровица на свежей ране; «Что такое женщина? Система жизнеобеспечения для полового органа».
«Прекрати, Джесси, — приказала Женушка Белингейм. Голосок у нее был расстроенный и возмущенный. — Прекрати сейчас же».
«Это была чертовски отличная мысль», — решила Джесси. Она снова вернулась к счету до десяти по системе Норы.
Четыре — это бедра (излишне широкие), пять — это талия (слишком толстая). Шесть — это груди, которые она считала самой красивой частью тела. Джеральда, возможно, отталкивали еле заметные очертания голубых вен, проглядывающие сквозь гладкую, нежную кожу этих крутых холмиков. Груди у девочек из журналов Джеральда не были такими большими, к тому же у них не росли тоненькие волоски у темных ореолов вокруг сосков.
Семь — это ее широковатые плечи, восемь — это шея, которая раньше была так хороша, но в последние несколько лет кожа на ней стала несколько дряблой; девять — это ее срезанный подбородок, а десять…
«Подожди минуточку! Задержись здесь еще на мгновение! — гневно выкрикнул дерзкий голосок. — Что это за бессмысленная игра?»
Джесси еще плотнее закрыла глаза, ужасаясь силе и глубине гнева этого голоса и пугаясь его самостоятельности. Гнев мешал понять, что голосок исходит из глубины ее сознания, это выглядело так, как будто он принадлежал постороннему человеку, чуждому духу, пытающемуся овладеть ею, как дух Пазузы овладел маленькой девочкой в «Экскурсии».[3]
«Ты не хочешь отвечать на мой вопрос? — спросила Руфь Ниери, она же Пазуза. — Хорошо. Может быть, он слишком сложен. Я тогда спрошу проще: Джесси, кто превратил плохо рифмованную молитву расслабления Норы Калиган в мантру самоуничтожения?»
«Никто, — кротко возразила Джесси, но сразу же поняла, что дерзкий голос не поверит ей, поэтому тотчас добавила: — Образцовая Женушка. Она».
«Нет, не она, — вмешался голос Руфи, осуждающий глупую попытку переложить вину на другого. — Хозяюшка глупа, к тому же она теперь сильно напугана, но в душе она неплохой человек, и ее намерения всегда были хорошими. А твои намерения переделать считалку Норы были всегда дурны, Джесси. Разве ты не понимаешь этого? Неужели ты…»
— Я ничего не понимаю и ничего не вижу, потому что у меня закрыты глаза, — произнесла Джесси дрожащим детским голосом.
Она почти открыла глаза, но что-то подсказало ей, что это только ухудшит ситуацию.
«Кто же сделал это, Джесси? Кто убедил тебя в том, что ты безобразна и бестолкова? Кто выбрал Джеральда Белингейма в качестве наперсника твоей души и Небесного Возлюбленного, возможно, задолго до того, как вы встретились на собрании Республиканской партии? Кто решил, что он был не только тем, кто нужен тебе, но и тем, кого ты заслуживаешь?»
Огромным усилием воли Джесси стерла этот голос — все голоса, как она страстно надеялась, — в своем сознании. Джесси начала мантру сначала, теперь уже произнося ее вслух.
— Раз — это мои ступни, пальчики в ряд, два — это ноги, стройные и длинные, три — это секс, что естественно, то не безобразно, четыре — это мои бедра, крутые и нежные, пять — это мой желудок, в котором я храню то, что ем. Джесси не смогла вспомнить остальные рифмы (что, в принципе, было не удивительно, так как она подозревала, что Нора сама придумала их в надежде опубликовать в одном из журналов, лежавших в великом множестве на журнальном столике в приемной), поэтому продолжала без них. Шесть — это мои груди, семь — это мои плечи, восемь — моя шея…
Она остановилась, чтобы передохнуть, и поняла, что сердце с галопа перешло на легкий бег.
— … девять — мой подбородок, десять — глаза. Глаза, откройтесь!
Джесси выполнила команду, и спальня ворвалась к ней яркой реальностью существования, в чем-то новая (на какое-то мгновение), почти такая же восхитительная, как в то время, когда они с Джеральдом провели здесь первое лето. Это было в фантастическом 1979 году, который теперь был в невероятно далеком прошлом.
Джесси смотрела на обшитые серым деревом стены, на высокий белый потолок с прыгающими по нему солнечными зайчиками, на два больших окна, по одному с каждой стороны кровати. То, которое было слева, выходило на запад, открывая вид на террасу, пологий склон за ним и ослепительно серое озеро. Окно справа предлагало менее романтическую панораму — подъездную дорожку и серый величественный «мерседес», которому было уже восемь лет и на котором появились первые пятнышки ржавчины.
Прямо напротив себя, в рамочке на стене над шкафом, Джесси увидела бабочку, выполненную в технике батик, и вспомнила с суеверным отсутствием удивления, что это был подарок Руфи к ее тридцатилетию. Отсюда Джесси не видела подписи, но она знала, что там тоненькой красной ниткой было вышито: «Ниери, 1983». Еще один фантастический год.
Рядом с бабочкой (совершенно не соответствующей ей, хотя Джесси никогда не доставало мужества, чтобы сказать об этом мужу), висела подаренная Джеральду пивная кружка; Джеральд с какой-то непонятной гордостью поместил ее на стену и пил из нее пиво каждое лето, когда они приезжали сюда в июне. Эта церемония, еще задолго до сегодняшних событий, наводила ее на мысль, была ли она в своем ли уме, когда решила выйти замуж за Джеральда.
«Кто-то должен был положить этому конец, — подумала Джесси. — Кто-то должен был сделать это, хотя бы для того, чтобы посмотреть, что из этого выйдет».
На кресле, по другую сторону от двери, ведущей в ванную комнату, Джесси увидела модную юбку-брюки и блузку без рукавов, которые были на ней в этот не по сезону теплый день; бюстгальтер висел на ручке двери. А поверх простынь и ее ног, превращая пушок на бедрах в золотое сияние, расположился яркий поток послеобеденного солнца. Уже не солнечный квадрат, лежащий неподвижно в центре покрывалу каким он был в час дня, и не прямоугольник, расположившийся там в два часа; теперь это была широкая полоса, которая скоро превратится в тонкую, ленточку, и, хотя циферблат электрических часов, вероятно испорченных, снова и снова вспыхивал цифрой «12», полоска солнечного сияния говорила ей, что уже около четырех часов. Вскоре ленточка соскользнет с кровати, и Джесси увидит на стене тени от журнального столика и в углах спальни. А когда лента превратится в тоненький лучик, который пробрался сначала по полу, а потом, карабкаясь по стене, тускнел по мере своего передвижения, эти тени начнут выползать из своих убежищ и расплываться по комнате, как чернильные пятна, разрастаясь и пожирая свет; через час, самое большее через полтора, лучик совсем исчезнет, а минут через сорок после этого станет совсем темно.