Сейчас все его стихи казались ему бездарными. Голова, не переставая, болела. Он вспомнил, что однажды говорил ему доктор: Время от времени у тебя будут жуткие головные боли, сынок. Но когда они возникнут, все равно благодари Господа за то, что остался жив.
Трудно благодарить Господа, когда так адски болит затылок.
Он отложил блокнот в сторону и прикрыл глаза.
Я больше не перенесу этого.
Перенесешь.
Не перенесу. Здесь все в крови, даже луна. Я чувствую это, я почти вижу это.
Не болтай чепухи! Возьми себя в руки!
— Я постараюсь, — прошептал он, не открывая глаз, и сам не заметил, как через пятнадцать минут уже крепко спал, посапывая носом. Он уснул сидя в кресле.
Перед выходом на сцену он, как всегда, немного волновался и, когда пришла его очередь, чувствовал себя сперва как человек, страдающий раздвоением личности, однако через несколько мгновений пришел в себя.
Аудитория сегодня была больше, чем обычно: в зале находилось порядка ста человек. Множество глаз, которые, казалось, пожирали его. На память пришла цитата из старины Т.Рекса: «Девочка, ты полюбила вампира, и сейчас я ВЫПЬЮ ТВОЮ КРОВЬ!»
Начинай, Гард! Не заставляй их ждать.
Голос Бобби, прозвучавший в его голове, успокоил его.
Зал был ярко освещен. Он увидел Патрицию Мак-Кадл. На ней было маленькое черное платье, стоившее никак не меньше трехсот долларов. Она строго смотрела перед собой, чинно сложив руки на коленях. Гард подумал: Она видит, что происходит, и ей все это не нравится. Ты только посмотри! Она ждет моего провала!
Сукин сын, ты не заслуживаешь ничего другого, после того как посмел назвать меня Патти! Давай же, Гарднер! Три сотни, которые я уже заплатила тебе, — вполне сносная плата за эксклюзивное удовольствие видеть, как все эти люди тебя освищут. Давай, начинай!
В зале пронесся легкий гул. Пауза затягивалась. Он, крепко стиснув зубы, стоял на помосте, с легким удивлением рассматривая зрителей. И вдруг, вместо того, чтобы слышать Бобби, Гарднер увидел ее.
Бобби находилась в Хейвене. Он увидел ее сидящей в кресле, одетой в шорты и футболку. У ног ее спал Питер. Она держала в руках книгу, но не читала ее, устремив свой взгляд в окно, в темноту, погруженная в собственные мысли.
Он даже каким-то образом знал, о чем она сейчас думает. О чем-то, что находится в лесу. О чем-то… что она нашла в лесу. Да, Бобби была сейчас у себя дома, пытаясь разобраться, что же такое она нашла и почему так устала. Она не думала о Джеймсе Эрике Гарднере, известном поэте.
И тут в голове его с бешеной скоростью закрутилась, повторяясь, одна и та же мысль, как вспышка огня в ночи: Бобби в беде! Бобби ДЕЙСТВИТЕЛЬНО В БЕДЕ!
Щелчок — и картинка в голове изменилась. Теперь Бобби была в подвале дома, доставшегося ей по наследству от дяди. Она склонилась над каким-то механизмом… Было темно, Гард не смог разглядеть, что именно она делает. Но она определенно что-то делает, потому что из-под ее пальцев вылетают голубые искры… Механизм был чем-то знаком Гарднеру, но…
Потом он услышал нечто еще более удивительное, чем голубые искры. Это был Питер. Питер выл. Бобби не обращала на это внимания, что было непохоже на нее. Она была целиком поглощена своим занятием…
Шум в зале нарастал, и видение исчезло.
Он мутным взглядом окинул лица зрителей. Многие из них выглядели встревоженными. Он что, боится их? Боится? Но почему?
Только Патриция Мак-Кадл никак не выказывала волнения. Напротив, она смотрела на него со странно спокойным удовлетворением, и это подтолкнуло его.
Гарднер внезапно обратился к аудитории, удивляясь в душе, как естественно и обыденно звучит его голос.
— Простите меня. Сегодня я хотел бы прочесть вам совершенно новые стихи, но все никак не мог решиться. — Пауза. Улыбки. Чей-то смешок, в котором явно прозвучала симпатия к нему. Тень гнева на лице Патриции Мак-Кадл.
— Собственно, — продолжал он, — это не совсем так. Просто я решал: стоит или не стоит читать эти стихи вам, но потом сделал выбор в вашу пользу…
Еще чей-то смешок, другой, третий. Атмосфера разрядилась. Щеки Патти покраснели, как помидор, и она так стиснула пальцы рук, что они побелели.
Не смотри на нее, Гард! Ты думаешь, что победил ее, и ты прав. Она повержена. И все же не смотри на нее. Она тебе этого не забудет.
И не простит.
Но все это будет когда-нибудь потом. Сейчас же он открыл рукопись своих стихов. Глаза его наткнулись на посвящение: Бобби, которая должна первой прочесть их.
«Лейтон-стрит» — так назывались эти стихи. Это была улица в Юте, где она выросла, улица, где произошло становление ее как писательницы — простого автора простых рассказов. Гард знал, что она способна на большее, но для этого ей нужно было бы покинуть Лейтон-стрит. На Лейтон-стрит она потеряла горячо любимого отца и не менее горячо любимую мать. На Лейтон-стрит она страдала от бессонницы, засыпая иногда в классе после мучительной ночи, когда ей ни на минуту не удавалось сомкнуть глаз. На Лейтон-стрит над ней был постоянный гнет тирании сестры Анны…
Анна.
Более, чем что-либо другое, Анна олицетворяла собой Лейтон-стрит.
Анна была тормозом для стремлений и возможностей Бобби.
Что ж, — подумал Гард. — Для тебя, Бобби. Только для тебя. И начал читать «Лейтон-стрит» — спокойно, неторопливо, как если бы он не стоял на сцене, а сидел в уютном кресле у себя дома.
Произведение было написано белым стихом. Верлибром.
Эта улица начинается там, где кончается жизнь.
Дети, живущие на ней, одеты в перелицованные тряпки.
Но, как и все дети в мире, Они играют в «салочки» и «прятки».
Их беда только в том, что Они никогда не увидят ничего, кроме Лейтон-стрит…
Проходят дни, зима сменяет лето.
По радио они слышат про космические полеты и птеродактилей, Но им так и не суждено увидеть самим, что же это такое.
Ведь их беда в том, что Они никогда не увидят ничего, кроме Лейтон-стрит…
Они вырастут, состарятся, и когда Подойдут к последнему порогу, За которым только вечность, Они скажут:
Я так и не увидел ничего, кроме Лейтон-стрит…
Он не пытался «играть» свои стихи, он просто как бы пересказывал их. Большинство из тех, кто сегодня вечером пришел послушать поэтов, дружно пришло к единому мнению, что чтение Гарднера было самым лучшим. А многие утверждали после, что ничего более прекрасного им никогда не доводилось слышать.
Поскольку это было в жизни Джима Гарднера последнее публичное выступление, это было особенно приятно.
Он читал около двадцати минут, и, когда закончил, в зале воцарилась тишина. Ему пришло вдруг в голову, что ничего более бездарного он еще не писал.
Внезапно кто-то в заднем ряду вскочил на ноги и восторженно зааплодировал. Девушка в середине зала подхватила аплодисменты, что-то выкрикивая при этом. Через секунду весь зал стоял на ногах и ожесточенно хлопал. Гарднер ловил потрясенные взгляды собратьев по перу.