Комнаты огромны и безнадежны.
Первым делом я очистил от пыли ту, в которой когда-то жил, и приволок старую печку. Топлю постоянно, но жара не хватает.
Другие пока не отваживаюсь исследовать. Подвал пугает меня больше всего.
16 января 19** года
Сегодня ходил в сарай. Странно: там мне легко. И еще удивительнее, что, как только я переступил порог, облик отца начал меркнуть, уступая место другой фигуре – столь же мощной, столь же статичной, но… светящейся.
В доме будто камень привязан к моим ногам, и он тянет меня вниз, вниз, где бы я ни был… Но почему я сопротивляюсь? Не за этим ли я пришел сюда?
17 января 19** года
Откидывал крышку подвала: совсем не страшно. Долго сидел и тупо смотрел в темноту. Я знаю, что когда-то она была живой. Сейчас это просто отсутствие света. Спускаться не стал, хотя пульсирующий образ не дает мне ни минуты покоя.
18 января 19** года
Я начинаю вспоминать.
Там была красота. Там была любовь. Там был… запах.
Но… как?
19 января 19** года
Пересилил себя и спустился. В подвале очень сухо и пусто – ничего, кроме камней… и отверстия. Но я боюсь сделать последний шаг.
Пульс все сильнее…
20 января 19** года
Тихо, так тихо…
Я сдался. Я решился и позволил подвальной стене поглотить себя – второй раз в жизни. И едва я выбрался из лаза и поднялся во весь рост, как все вспомнил, а секундой позже – все понял.
Я увидел старые кости – скелет ребенка, скелет мужчины… и женский скелет.
Да, это была она. Безупречно белая, безупречно тонкая… Когда-то эти пальцы ласкали меня… но нет, не способны на это голые костяшки. Когда-то эта улыбка согрела меня… но что он сейчас для меня, открывшего глаза, что он – этот волчий оскал? Выцветший парик вместо волос… Черные глазницы… Труха, облеченная в кружева…
Но разве больше во мне жизни, чем в ней и ее жертвах?
Передо мной лежит письмо, написанное, должно быть, больше века назад; кажется, одно прикосновение – и оно рассыплется. И сюда, наверх, я принес его целым, как величайшую драгоценность.
Я не знаю, кем она была когда-то – разве это имеет значение? – но слова в письме принадлежат уже не женщине из плоти и крови:
Я отдавала вам всю свою жизнь.
Я была матерью, другом, женой.
Вы предпочитали мертвечину.
Вы кормились пустотой.
Теперь я сама дам вам то, чего вы хотите.
Я стану вашей гибелью.
Вы полюбите меня.
Полюбите, когда я стану тем, что заменило вам жизнь.
Я читаю эти строки, у меня просится вздох, но слышится только шелест.
Тихий, тихий шелест.
Примечание
Танатофилия – (греч. thanatos – смерть + philia – любовь) – разновидность мазохизма, когда половое возбуждение неразрывно связано с тематикой смерти.
2005
Расхлябанная дверь отворяется и грохает об стену. Парень в легкой кремовой куртке направляется к раковине, не обращая внимания ни на дверь, ни на Лиду, которая терпеливо ждет его ухода. А и вправду, думается ей, смотреть-то не на что. Зеленый халатик, резиновые перчатки, швабра, ведро и банка хлорки. Она существует для того, чтобы убирать за ними дерьмо. Даже не так: как-то получается, что она все дерьмо и производит, потому что суки в дорогих шмотках для этого слишком цивилизованны.
Тип в куртке удостаивает ее ухмылочкой, прежде чем выйти. Еще раз стукает дверь, и Лида остается одна. Она закрывается на ключ (кому надо, тот потерпит), набирает воды в ведро и проходит в туалет.
Пять кабинок в женской комнате, столько же плюс три писсуара здесь. Итого тринадцать мест, где любой посетитель может делать все, что душе угодно. Хотя какой там душе?!
К запаху она почти привыкла. Правда, у женщин пахнет едче, в носу свербит… Стены выкрашены в буро-зеленый цвет, и это давит куда сильнее: чувство такое, будто ты в чьем-то кишечнике. Краска за годы облупилась, повсюду расцвели рисунки и каракули – в основном ругательства и похабные предложения, многие с номерами телефонов. Свет почти не проходит сквозь оконца под потолком, от веку не мытые.
Но хуже всего мухи. В разгар лета они повсюду: ползают по стенам, потолку, без конца жужжат в зловонном воздухе, лезут в нос и уши. Если мысли о том, что оставляют их лапки у нее на коже, слишком беспокоят, Лида пробует отключать воображение. Иной раз помогает, но остается еще память. У нее до сих пор стоит перед глазами то, что она нашла в одной из кабинок, начиная как-то смену.
Ржавые потеки на фаянсе. Желтоватая вода, текущая тонкой струйкой в забитую дерьмом раковину. Потом на пол. И белые личинки, копошащиеся в коричневой массе. Они извиваются, сплетаются между собой, оставляют в дерьме бороздки. Их, кажется, можно услышать – тихое хлюпанье, с которым скользкая плоть прокладывает себе дорогу в единственном мире, какой она знает.
Лида приваливается к стене, сдерживая тошноту. Выделений человеческого тела здесь и так хватает. Ни к чему что-то к ним добавлять.
Она видела личинок и после. Жалобы на других уборщиц не помогали: те списывали все на часовой интервал между сменами. И Лида, против воли, верила им. Крошечная извращенная жизнь вполне могла возникнуть за считаные минуты в отходах иной жизни. Жизни высокоорганизованной и наделенной интеллектом, но обреченной испражняться раз в сутки.
В трех шагах отсюда – бутики, кафе, музеи. Центральная улица города. Но за аркой в тихом дворике, как разбухший чирей у улицы под мышкой, смердит общественный туалет.
Лида вздыхает и приступает к делу. Все кабинки закрыты, словно коробочки с подарками: в каждой ждет сюрприз.
Открыв первую, она выругивается. Этого еще не хватало…
На потрескавшейся краске блестят беловатые капли. Еще несколько на металлической перегородке. Мутная жидкость медленно стекает к полу, оставляя влажный след.
Лида готова простить всех, кроме этих. Человек вынужден испускать кал и мочу – такова его природа. Но трахаться можно и дома. Дрочить тем более.
Она часто находила сперму в обоих туалетах: в кабинках, унитазах, использованных презервативах. А однажды ей не повезло увидеть, как молочный сгусток сполз по пожелтевшему ободку и упал на жирную, счастливую в своем дерьме личинку. Тогда Лиду вырвало. В этот же день она попыталась уйти с работы, но не получилось. Везде одни отказы. Будто зловоние сортира пропитало ее насквозь, и люди его чуяли.