Женщина промолчала: не обладая чувством юмора, она не нашлась, что ответить на его веселое подшучивание. Итак, поцеловав жену и ребенка, он вышел и навсегда закрыл дверь за своим счастьем.
Настал вечер, а он не вернулся. Жена приготовила ужин и стала ждать. Потом она уложила девочку в постель и потихоньку убаюкивала ее, пока та не заснула. К этому времени огонь в очаге, где она варила ужин, погас, и теперь комнату освещала только одна свеча. Женщина поставила свечу на открытое окно, как путеводный знак и привет охотнику, если он появится с той стороны. О привычке хищников входить в дом без приглашения она не была осведомлена, хотя с истинно женской предусмотрительностью могла бы предположить, что они могут появиться даже через трубу. Она тщательно закрыла дверь и заперла ее на засов, для защиты от диких зверей, которые предпочли бы дверь открытому окну. Ночь тянулась медленно, и, хотя тревога ее не уменьшалась, сонливость все усиливалась, и, наконец, она облокотилась на кроватку ребенка и склонила голову на руки. Свеча на окне догорела, зашипела, на секунду вспыхнула и незаметно погасла; женщина спала, и ей снился сон.
Ей снилось, что она сидит у колыбели другого ребенка. Первый умер. Отец тоже умер. Дом в лесу исчез, и комната в которой она теперь находилась, была ей незнакома. Здесь были тяжелые, дубовые двери, всегда запертые, а в окнах – железные прутья, вделанные в толстые каменные стены, очевидно (так она думала), для защиты против индейцев. Все это она отметила, ощущая бесконечную жалость к самой себе, но без удивления – чувства, незнакомого во сне. Ребенок в колыбели был прикрыт одеялом, и что-то заставило женщину откинуть его. Она так и сделала – и увидела голову дикого зверя! Пораженная этим ужасным зрелищем, она проснулась, вся дрожа, в своей темной лесной хижине.
Когда к ней постепенно вернулось сознание окружающей ее действительности, она ощупала ребенка, теперь уже не во сне, а наяву, и по его дыханию уверилась, что все благополучно; она не могла также удержаться и слегка провела рукой по его лицу. Затем, повинуясь какому-то побуждению, в котором она, вероятно, не могла дать себе отчета, она встала и, взяв ребенка на руки, крепко прижала его к груди. Колыбелька стояла изголовьем к стене, и женщина встав с места, повернулась к стене спиной. Подняв глаза, она увидела две ярких точки, горевших в темноте красновато-зеленым светом. Она подумала, что это два уголька в очаге, но, когда к ней вернулось чувство ориентации, она с тревогой поняла, что светившиеся точки находятся в другой части комнаты, кроме того, слишком высоко, почти на уровне глаз – ее собственных глаз. Ибо это были глаза пантеры. Зверь, был за открытым окном, прямо против нее, не больше чем в пяти шагах. Не видно было ничего, кроме этих страшных глаз, однако, несмотря на смятение, охватившее ее при этом открытии, женщина все же поняла, что зверь стоит на задних лапах, опираясь передними на выступ окна. Это указывало на его злобное намерение, а не просто ленивое любопытство. Когда она это поняла, ее охватил еще больший ужас, усугубивший угрозу этих страшных глаз, неподвижный огонь которых испепелил всю ее силу и мужество. От их молчаливого вопроса она задрожала, и ей стало дурно. Колени подогнулись, и постепенно, инстинктивно, стараясь не делать резких движений, которые могли бы привлечь внимание зверя, она опустилась на пол, прижалась к стене, стараясь прикрыть ребенка всем своим дрожащим телом, не отводя в тоже время взгляда от светившихся зрачков, грозивших ей смертью. В эту мучительную минуту у нее не мелькнуло и мысли о муже – надежды на возможность спасения. Ее способность мыслить и чувствовать превратилась в один только страх перед прыжком пантеры, прикосновением ее тела, ударом ее сильных лап, ощущением на горле зубов зверя, терзающих ее ребенка. Неподвижно, в полной тишине ждала она свершения своей судьбы, минуты превращались в часы, в годы, в вечность, и злобные глаза были все также устремлены на нее.
Подойдя к хижине поздно вечером с оленем на спине, Чарлз Марлоу толкнул дверь. Она не поддалась. Он постучал – ответа не последовало. Он сбросил на землю оленя и пошел к окну. Когда он огибал угол дома, ему почудился звук осторожных шагов и шорох в лесной поросли, но даже для его опытного уха звук был слишком слаб, чтобы быть вероятным. Подойдя к окну и найдя его, к своему удивлению, открытым, он перекинул ногу через подоконник и влез в комнату. Мрак и тишина. Он ощупью дошел до очага, чиркнул спичкой и зажег свечу. Потом огляделся. Скорчившись на полу, у самой стены, сидела его жена, прижимая к груди ребенка. Когда он бросился к ней, она поднялась и разразилась хохотом, громким, протяжным и безжизненным, лишенным веселья, лишенным смысла, – хохотом, похожим на лязг цепей. Едва соображая, что он делает, он протянул руки. Она положила на них ребенка. Он был мертв – задохнулся насмерть в материнских объятиях.
3. Теория, выдвинутая защитой
Вот что случилось однажды ночью в лесу, но Айрин Марлоу рассказала Джиннсру Брэдингу не все; да и не все было ей известно, Когда она закончила свой рассказ, солнце уже скрылось за горизонтом, и длинные летние сумерки начали сгущаться в лощинах. Несколько минут Брэдинг сидел молча, ожидая, что последует продолжение рассказа, которое как-то свяжет его с предшествующим разговором; но рассказчица, так же как и он, молчала, отвернувшись от него; руки ее, лежавшие на коленях, сами собой сжимались и разжимались, как бы внушая мысль о действиях, не зависящих от ее воли.
– Да, это печальная, ужасная история, – сказал наконец Брэдинг, – но я ничего не понимаю. Вы зовете Чарлза Марлоу отцом – это я знаю. Что он состарился преждевременно, под влиянием какого-то большого несчастья, это я заметил, или мне казалось, что заметил. Но вы сказали, простите, вы сказали, что вы, что вы…
– Что я безумна, – сказала девушка, не поворачивая головы и не двигаясь.
– Но вы же сказали, Айрин, я прошу вас, дорогая, не смотрите куда-то в сторону, – вы сказали, что ребенок умер, а не сошел с ума.
– Да, тот первый, а я второй ребенок. Я родилась через три месяца после той ночи. Небо смилостивилось над моей матерью и позволило ей умереть, дав жизнь мне.
Брэдинг снова умолк; он был ошеломлен и сразу не мог придумать, что сказать. Ее глаза попрежнему смотрели куда-то в сторону. В замешательстве, он невольно потянулся к ее рукам, которые по-прежнему лежали на коленях, сжимаясь и разжимаясь, но что-то – он не мог сказать, что именно, – удержало его. Тут он смутно припомнил, что ему никогда не хотелось взять ее за руку.
– Может ли быть, – сказала она, – чтобы ребенок, родившийся при таких обстоятельствах, был таким же, как все, – то, что называется в здравом уме.