Его язык уже был готов сказать: Да! Да, согласен! – поэтому его пришлось прикусить. Пол отодвинулся от нее – от соблазнительных, манящих, до безумия желанных белых капсул в прозрачной упаковке, наклеенной на картонный квадрат.
– Вы дьяволица, – сказал он.
– Ну да! Да! Так думает любой ребенок, когда мама входит на кухню и видит, что он играет флаконом с раствором для мытья раковины. Он, конечно, не говорит так, потому что у него нет вашего образования. Он просто говорит: «Мама, ты плохая!»
Она откинула у него со лба прядь волос. Ее пальцы погладили его по щеке, по шее и на мгновение сочувственно сжали его плечо.
– Маме неприятно, когда сын говорит, что она плохая, или кричит, когда у него что-то отнимают, вот как вы сейчас. Но она-то знает, что поступает правильно и исполняет свой долг. И я исполняю свой долг.
Она постучала по рукописи костяшками пальцев. Сто девяносто тысяч слов, пять живых людей, о которых здоровый, не умирающий от боли Пол Шелдон так заботился, сто девяносто тысяч слов и пять человек, которые с каждым мгновением казались ему все менее важными для него.
Лекарство. Лекарство. Ему необходимо принять это треклятое лекарство. Его герои – это тени, лекарство реально.
– Пол?
– Нет! – хныкнул он.
Легкий шорох капсул под прозрачной оболочкой – тишина – шорох спичек в коробке.
– Пол?
– Нет!
– Я жду, Пол.
Какого хрена ты разыгрываешь из себя героя, ради кого, черт тебя подери, стараешься? Что это, кино или телешоу? Зрителей, которые восхитились бы твоим мужеством, нет. Можешь исполнить ее желание, можешь сопротивляться. Будешь сопротивляться – умрешь, а она все равно сожжет рукопись. И что? Лежать и страдать ради книги, у которой тираж будет вполовину меньше, чем у наименее популярного из романов о Мизери; ради книги, которую Питер Прескотт непременно обгадит – элегантно, это он умеет – в нашем литературном оракуле под названием «Ньюсуик»? Опомнись, парень! Даже Галилей отрекся, когда увидел, что враг настроен серьезно.
– Пол! Я жду. И могу ждать весь день. Правда, я подозреваю, что к концу дня вы впадете в глубокую кому; по-моему, вы уже сейчас в предкоматозном состоянии, а у меня много…
У нее такой монотонный, невыразительный голос…
Да! Давай сюда спички! Давай бикфордов шнур! Давай бомбу и напалм! Я согласен уничтожить ее, мадам, если только вы этого хотите!
Голос соглашателя, задача которого – выжить. Но другая часть его сознания, слабеющая, в предкоматозном состоянии, продолжала твердить: Сто девяносто тысяч слов! Пять персонажей! Два года труда! И самая главная мысль: Истина! Там то, что ты ПО-НАСТОЯЩЕМУ знаешь о жизни!
Она встала, и пружины кровати застонали.
– Хорошо. Должна вам сказать, вы – очень упрямый ребенок, а я не могу сидеть возле вас всю ночь, даже если бы мне этого и хотелось. В конце концов я ехала сюда целый час и отчаянно торопилась. Попозже я загляну к вам – на случай, если вы пере…
– Так сожгите ее сами! – завопил он.
Она обернулась и посмотрела на него.
– Нет, – сказала она, – я не могу сама, хотя и хотела бы сделать это и облегчить ваши страдания.
– Почему?
– Потому, – уверенно ответила она, – что вы должны сделать это по доброй воле.
Тогда он захохотал, а ее лицо помрачнело в первый раз после возвращения, и она вышла из комнаты с рукописью под мышкой.
Она вернулась через час, и он взял спички.
Она положила титульный лист на жаровню. Он попытался зажечь спичку и не сумел, потому что не мог попасть головкой спички по зажигающей поверхности и потому что спичка выпадала из рук.
Тогда Энни взяла коробок, зажгла спичку и вложила ее в его пальцы, он поднес язычок пламени к уголку листа, бросил спичку в ведро и принялся завороженно наблюдать, как пламя пробует бумагу на вкус и начинает жадно ее пожирать.
– Мы же никогда не закончим, – сказал он. – Я не могу…
– Нет, мы все сделаем быстро, – возразила она. – Пол, вам надо только сжечь несколько страниц – это будет зна́ком, что вы все понимаете.
Она положила на жаровню первую страницу «Быстрых автомобилей». Он вспомнил, как писал эту страницу месяца двадцать четыре назад у себя в Нью-Йорке. «У меня тачки нет, да, – говорил Тони Бонасаро, поднимаясь по лестнице, обращаясь к девушке, стоявшей наверху, – и я плохо учусь, но езжу быстро».
Ему вспомнился тот день – как в радиопрограмме «Золотые деньки». Он вспоминал, как бродил по комнатам, когда книга переполняла его, рвалась наружу, и он испытывал родовые схватки. Вспомнил, как нашел в тот день под кроватью лифчик Джоан, который та потеряла три месяца назад, – сразу ясно, как работает женщина, которую наняли для уборки; вспомнил, как прислушивался к гулу автомобилей и как издалека доносился монотонный звон колокола, призывающий верующих к церковной службе.
Вспомнил, как сел за рабочий стол.
Как всегда – благословенное легкое чувство начала, чувство падения в залитую ярким светом пропасть.
Как всегда – мрачная уверенность, что не удастся написать так, как желал.
Как всегда – боязнь не суметь закончить, страх врезаться в стену.
Как всегда – удивительное нервное возбуждение: путешествие начинается.
Он посмотрел на Энни Уилкс и отчетливо, хотя и негромко, сказал:
– Энни, прошу вас, не заставляйте меня это делать.
Она все так же протягивала ему коробок спичек:
– У вас есть выбор.
И он сжег книгу.
Она заставила его сжечь первую страницу, последнюю и еще восемнадцать страниц – по две соседних из девяти разных мест, ибо девять, по ее словам, – это число силы, а удвоенная девятка приносит удачу. Он заметил, что она вымарала фломастером все ругательства, по крайней мере на тех страницах, которые успела прочитать.
– Хорошо, – сказала она, когда догорела девятая пара листов. – Вы хорошо себя вели, мужественно, я знаю, что вам было больно, почти так же, как от переломов в ногах, и я не буду больше тянуть.
Она убрала жаровню и положила оставшиеся страницы рукописи в ведро, поверх скорчившихся черных остатков сожженных им страниц. В комнате пахло жженой бумагой. Запах как в сортире дьявола, подумал он. Если бы внутри ссохшейся оболочки, которая некогда была его желудком, что-нибудь оставалось, он бы выблевал все это наружу.
Она зажгла еще одну спичку и вложила в его руку. Каким-то образом ему удалось склониться с кровати и бросить спичку в жаровню. Уже ничто не имело значения. Ничто.