Гэвину не терпелось увидеться с этим последним, и он выскользнул из своего простынно-одеяльного кокона. Холодный воздух плотно обхватил его тело, и оно тут же обратилось в столб, обтянутый гусиной кожей, — вот облом-то, а ведь так хорошо спалось. Он прошел через комнату к двери, на внутренней стороне которой висел халат, и мельком увидел свое отражение в зеркале — застывший кадр из кровавого ужастика, жалкое подобие человека, съежившееся от холода и освещенное отблесками дождевых потоков. Казалось, его отражение подрагивает на поверхности стекла — настолько он бесплотен.
Тщательно кутаясь в халат — единственный предмет одежды, приобретенный в последнее время, он подошел к двери в ванную. Плеска воды больше не было слышно. Он распахнул дверь.
Покоробившийся линолеум у него под ногами казался ледяным, и Гэвин решил, что просто взглянет на своего приятеля и тут же заберется обратно в постель. Но жалкие клочки, оставшиеся от его любопытства, все же требовали большего: у него еще были вопросы.
С тех пор как он проснулся, свет, пробивавшийся сквозь мерзлое стекло, заметно потускнел: согласный натиск ливня и ночи сгущал тьму на глазах. Ванна, перед которой стоял Гэвин, почти переполнилась; поверхность воды была темна и так спокойна, что приобрела маслянистую гладкость. Как и в прошлый раз, над поверхностью ничего не высовывалось. Притаившись, оно лежало на дне.
Сколько времени прошло с тех пор, как он вошел в желто-зеленую ванную комнату, приблизился к желто-зеленой ванне и заглянул в воду? Казалось, только вчера: жизнь его с тех самых пор и до настоящего момента была как одна долгая ночь. Он посмотрел в ванну. Оно было там — как и прежде, в позе зародыша; оно спало, даже не сняв одежду, будто ему нужно было срочно спрятаться и времени на раздевание не оставалось. Вместо прежней лысины оно отрастило себе роскошную шевелюру; черты лица казались вполне сформировавшимися. Не осталось и намека на размалеванную харю: оно обладало красотой скульптурного шедевра — и эта красота была его, Гэвина, до последней родинки. Безукоризненной формы руки скрещены на груди.
Настала ночь. Делать было нечего, кроме как сидеть и ждать, когда оно проснется, и в конце концов Гэвину это занятие наскучило. Оно выследило его, убегать вроде больше не собиралось, так что можно было залезть обратно в постель. Жители пригородов возвращались домой. Из-за дождя они ехали очень медленно, почти что ползли. Происходили столкновения. В некоторых гибли люди. Перегревались двигатели, перегревались сердца. Он прислушивался к звукам этой погони. Сон приходил и вновь улетучивался. Уже ближе к вечеру он вновь проснулся: хотелось пить. Ему снова снилась вода, и из ванной доносился уже знакомый звук. Существо сперва тяжело поднялось из ванны, потом положило руку на ручку двери, открыло дверь…
И вот оно предстало перед Гэвином. Спальню освещал лишь свет, проникающий с улицы; гостя едва было видно.
— Гэвин? Ты не спишь?
— Нет, — ответил он.
— Ты не мог бы помочь? — спросило оно.
В голосе существа не было и тени угрозы, оно говорило таким тоном, каким человек обращается с просьбой к родному брату по праву родства.
— Чего тебе надо?
— Время, чтобы поправиться.
— Поправиться?
— Включи свет.
Гэвин включил ночник и взглянул на фигуру, стоящую у двери. Руки ее больше не были скрещены на груди, и Гэвин увидел, что этот жест скрывал страшную огнестрельную рану. Плоть существа в этом месте разверзлась, и под нею открылись бесцветные внутренности. Крови, разумеется, не было — этого у него не будет никогда. И Гэвин не смог, по крайней мере с этого расстояния, различить там хоть что-то, напоминающее человеческую анатомию.
— Боже Всемогущий, — выдохнул он.
— У Приториуса были друзья, — пояснило существо, прикоснувшись пальцами к краю раны. Этот жест вызвал в памяти Гэвина образ стены материнского дома: Христос в нимбе, Сердце Христово, трепещущее в груди Спасителя. И тут гость, указывая пальцами на свою растерзанную грудь, произнес: — Это все ради тебя.
— Почему ты не умер? — спросил Гэвин.
— Потому что я еще не живой.
«Еще — это стоит запомнить», — подумал Гэвин. У этой штуковины появились намеки на нравственные переживания.
— Тебе больно?
— Нет, — с грустью призналось существо, будто мечтая о боли. — Я ничего не чувствую. Все проявления жизни во мне только внешние. Но я учусь. — Оно улыбнулось. — Я научился зевать. И пукать тоже.
Это звучало одновременно нелепо и трогательно: оно стремилось научиться пукать, потому что вызывающее всеобщий хохот нарушение в работе пищеварительной системы было для него драгоценным признаком принадлежности к роду человеческому.
— А рана?
— Она заживает. Скоро совсем заживет. Гэвин в ответ промолчал.
— Я тебе мерзок?
— Нет.
Оно вглядывалось в Гэвина чудесными глазами, его чудесными глазами.
— Что наболтал тебе Рейнолдс? Гэвин пожал плечами:
— Почти ничего.
— Что я чудовище? Что я вытягиваю из человека душу?
— Не совсем так.
— Но примерно.
— Ну да, примерно, — согласился Гэвин. Оно кивнуло:
— Он прав. Прав, по-своему. Мне нужна кровь, и в этом моя чудовищность. В юности, месяц назад, я купался в ней. Ее прикосновение делало дерево похожим на живую плоть. Но теперь мне кровь больше не нужна: процесс почти завершен. Теперь мне остается только…
Оно запнулось, и, как показалось Гэвину, не потому, что собиралось солгать, но потому, что не могло подобрать слов, способных описать его теперешнее состояние.
— Что тебе остается? — спросил Гэвин с настойчивостью.
Оно тряхнуло головой, глядя на ковер у себя под ногами.
— Видишь ли, я жил уже несколько раз. Порою я крал чужие жизни, и все мне сходило с рук. Жил, сколько положено человеку, потом сбрасывал старое лицо и находил новое. Иногда, как в прошлый раз, встречал сопротивление и проигрывал…
— Что ты вообще такое? Машина?
— Нет.
— А что?
— Я — это я. Не знаю, есть ли на свете кто-то еще вроде меня. Хотя с чего бы мне быть единственным? Возможно, они есть, и их много, просто я пока ничего о них не знаю. Живу, умираю, и снова живу, и так ничего и не узнаю?.. — Эти слова были произнесены с горечью. — …Ничего не узнаю о себе. Понимаешь? Ты знаешь, кто ты такой, только потому, что видишь вокруг себе подобных. Был бы ты один на земле, что бы ты знал? Только то, что видел бы в зеркале. Все прочее осталось бы в области мифа, предположений.
Итог был подведен без особых эмоций.
— Можно, я прилягу? — спросило существо.