— А вы не слишком много на себя берете? — горячо возразил Тодд. — А может, мне уже ничего от вас не нужно. Вы что, думаете, что кто-то заставляет меня приходить в ваш мерзкий дом и смотреть, как вы накачиваетесь виски, как старый алкаш из тех, кто слоняется по сортировочной станции? Вы так думаете? — Его голос взвился до тонкой, дрожащей, истеричной ноты. — Потому что никто меня не заставляет. Захочу — приду, не захочу — не приду.
— Говори потише, а то услышат.
— Плевать! — крикнул Тодд и двинулся вперед. Теперь он специально шел под дождем.
— Конечно, тебя никто не заставляет приходить, — сказал Дуссандер, а потом сделал рассчитанный выстрел в темноту. — Наоборот, лучше бы тебе держаться подальше. Поверь мне, мальчик, я не испытываю угрызений совести оттого, что пью в одиночку. Вовсе нет.
Тодд посмотрел на него презрительно:
— Но вам это нравится, да?
Дуссандер только неопределенно улыбнулся:
— Ладно, не обращай внимания. — Они дошли до бетонной дорожки, ведущей к крыльцу. Дуссандер поискал в кармане ключ. Подагра тут же дала о себе знать, но потом затихла, словно выжидая. Теперь Дуссандер понял: она ждала, когда он опять останется один. Вот тогда она себя покажет.
— Я хочу вам сказать кое-что, — начал Тодд. Его голос звучал так, словно ему не хватало дыхания. — Если бы они знали, кто вы такой, если бы я сказал им, они бы плюнули вам в лицо, а потом дали пинка под старый костлявый зад. Моя мама, наверное, схватилась бы за кухонный нож. Ведь ее мать была на четверть еврейкой, она мне сама как-то сказала.
Дуссандер пристально вгляделся в лицо Тодда в моросящей темноте. Лицо мальчика было обращено к нему, выражение лица — вызывающее, но кожа бледная, мешки под глазами — темные и припухшие; такое лицо бывает у тех, кто сильно недосыпает.
— Я уверен, что, кроме отвращения, они вряд ли бы что-нибудь почувствовали, — сказал Дуссандер, хотя ему казалось, что старший Бауден преодолел бы отвращение, чтобы задать многие из тех вопросов, которые задавал его сын. — Отвращение, вот и все. А вот что они подумали о тебе, если бы я рассказал, что ты уже восемь месяцев обо мне знаешь все и ничего не говоришь им?
Тодд глядел на него молча.
— Приходи ко мне, если хочешь, — сказал Дуссандер безразличным тоном. — А если не хочешь, сиди дома. Спокойной ночи, пацан.
Он пошел по дорожке к двери, а Тодд остался стоять под дождем, глядя ему вслед с открытым ртом.
На следующее утро Моника сказала за завтраком:
— Твоему отцу, Тодд, мистер Денкер очень понравился… Он находит, что твой приятель похож на твоего деда.
Тодд пробурчал что-то неразборчивое, прожевывая гренок. Моника посмотрела на сына и подумала, что он, наверное, плохо спал. Был бледен, да и отметки так необъяснимо снизились. Тодд никогда не получал троек.
— Тодд, ты хорошо себя чувствуешь?
Сын взглянул на нее сначала безучастно, но потом лучезарная улыбка озарила его лицо, чаруя ее… и успокаивая. На подбородке было пятнышко клубничного крема.
— Конечно, всё класс.
— Тодд-малыш, — сказала она.
— Моника-малышка, — отозвался он, и они рассмеялись.
Март 1975 г.
— Кис-кис-кис, — звал Дуссандер. — Иди сюда, киска, кис-кис-кис. Он сидел на заднем крыльце, у ног стояла розовая пластиковая миска с молоком. Сейчас половина второго дня, пасмурного и жаркого. Костры где-то в западной части города наполняли воздух ароматом осени, таким странным в это время года. Если мальчик придет, то будет здесь через час. Но теперь он приходит не каждый день. Вместо семи раз в неделю, иногда появляется только четыре или пять. Мало-помалу у него появилось ощущение, что у самого мальчишки не все в порядке.
— Кис-кис-кис, — вкрадчиво уговаривал он.
В дальнем углу двора в чахлых зарослях у забора сидел бродячий кот. Такой же облезлый, как и заросли, где он сидел. Каждый раз его уши поворачивались на звук голоса Дуссандера. Глаза неотрывно смотрели на миску с молоком.
«Может быть, — думал Дуссандер, — мальчик запустил уроки. Или видит кошмары во сне. Или и то, и другое?»
Последняя мысль вызвала улыбку.
— Кис-кис, — нежно позвал старик. Уши кота опять повернулись. Он не шевельнулся, но продолжал гипнотизировать миску с молоком.
Дуссандер был в отчаянии от своих неприятностей. Уже недели три он надевал на ночь эсэсовскую форму, как нелепую пижаму, и эта форма избавляла его от бессонницы и ночных кошмаров. Сначала сон был крепким, как у лесорубов. А потом кошмары вернулись, и не постепенно, а все сразу, и еще ужаснее, чем раньше. Во сне он бежал через непроходимые густые джунгли, тяжелые листья и влажные ветки били его по лицу, оставляя капли, похожие на сок или… кровь. Он бежал и бежал, а вокруг светились сотни глаз, глядевших бездушно, потом выбегал на поляну. В темноте он скорее ощущал, чем видел, крутой подъем, начинающийся в дальнем конце поляны. Там, наверху, был Патин — с его низкими корпусами и дворами, окруженными колючей проволокой, и проводами под током, с караульными вышками, стоявшими как дредноуты Марциана, выплывшие из «Войны миров». Посередине — огромные трубы, выпускающие в небо дым, а под этими кирпичными колоннами — печи, наполненные, готовые к работе, мерцающие в ночи, как глаза хищных демонов. Нацисты говорили местным жителям, что узники шили одежду и делали свечи, и, конечно же, жители Патина верили этому не больше, чем жители Аушвица, что лагерь был колбасной фабрикой.
Оглядываясь через плечо во сне, он, наконец, увидел, как они выходят из убежищ, эти беспокойные мертвецы, юден-евреи, толпившиеся вокруг него с синими номерами, светящимися на живой плоти их протянутых рук, пальцы скрючены, лица уже не безжизненны, а пылают гневом, жаждой мести, жаждой убийства. Маленькие дети ковыляли рядом с матерями, а стариков поддерживали их дети. И на всех лицах было отчаяние.
Отчаяние? Да. Потому что в своих снах он знал (и они знали), что если взберется на холм, то окажется в безопасности. Там, внизу, в болотистых и влажных низинах, в этих джунглях, где в стеблях растений, зацветающих по ночам, течет не сок, а кровь, он был загнанным зверем — добычей. Но наверху он был главным. И если здесь джунгли, то лагерь наверху был зоопарком, где все дикие животные надежно заперты в клетках, а он — главный, тот, кто решает, кого кормить, кого оставить жить, кого отдать на вивисекцию и, погрузив в фургон, отправить на живодерню.
Изо всех сил он бежал вверх, бежал со всей медлительностью кошмара. И уже чувствовал первые прикосновения костлявых рук на затылке, ощущал их холодное и смрадное дыхание, запах разложения, слышал крики, похожие на птичьи, крики триумфа, когда они сталкивали его вниз, а ведь спасение было так близко…