Скорей Она увидит тебя в гробу, чем ты Ее.
Лакеи унесли пустые бутыли. Свет в ярко горящих люстрах был припогашен. Люди во френчах откинулись на спинки кресел, лениво ковыряли зубочистками в зубах, перебрасывались мурлыкающими ручьями позабытых мирных словечек. Ах-ах, какая благодать. Он – стрекоза. Он вылетает из Войны вон. Его выпускают. Им выстреливают по мирному миру, как живой катапультой.
Когда со стола уносили горы посуды и сдергивали скатерть, генерал подошел к нему, стоящему, вытянутому во фрунт.
– Эх, парень, – тихо сказал генерал. – Что ж ты все пил да пил. Захмелеть, что ль, хотел. А пирога с рыбой так и не попробовал.
Генерал взял с забытого посреди стола блюда отрезанный одинокий кусок и в слегка подрагивающих руках протянул Юргенсу.
– Ешь, – сказал он тихо, внятно и властно. – Отныне тебя зовут Лех. Это твое имя для мира. Для того мира, где ты будешь скоро. Ты привыкнешь. Многие люди имеют по два имени. Не пугайся. Это не страшнее, чем поднимать взвод в атаку.
– Лех, – повторил он и закусил жадно кусок пирога, приняв его из генеральских дрожащих рук, как священную еду.
Он ел пирог, плакал – наконец-то – пьяными легкими радостными слезами, улыбался и повторял про себя: Лех, Лех. Вот его и крестили. Он теперь, как монголы говорят, дважды рожденный. Значит, ему и умереть дважды.
Он вылетел в Иной Мир на самолете уже на рассвете. Звезды серебряными россыпями, грудами золотого песка, озерными желтыми крупными кувшинками стояли над Ставкой, над розово сверкающими в звездном и лунном свете гольцами Хамар-Дабана. Он влез в брюхо самолета, согнувшись в низко прорезанной дыре двери в три погибели. Там было черно и страшно. Так входят в смерть, подумал он весело, и едва не рассмеялся. Дважды мертвый. Дважды рожденный. У него еще будут здесь сраженья. Он еще вернется.
Раздался рык моторов. Он, привязавшись к креслу ремнями, закрыл глаза и вспомнил Кармелу. Военная жена. Что может быть хуже. Ее изнасилуют без него. А потом ей это все понравится. Жизнь. Это жизнь, Юргенс. Это лучше, чем смерть. Юргенс?! Брось врать себе. Ты Лех. Ты просто Лех. Просто дикий Лех, дикий волк, Лех с Хамар-Дабана, и все тут.
Самолет набирал высоту, он мучительно хотел спать в неудобном кривом кресле, он забыл развязать ремни, он повторял все время, как заклинанье, как древнюю песню: Лех, Лех, Лех, – будто молил кого-то именем, как монгольской молитвой, мантрой, умолял, призывал.
Они появлялись в горах Войны редко, перед большими сраженьями – призраки, воины, всадники в черных башлыках, в мышино-серых шинелях. Они ехали верхом, мерным и медленным шагом, качаясь в седлах, молча, серые, черные, белые, почти прозрачные, бесплотные. И все же из плоти и крови были они.
Они ехали рядом – офицер и офицер, офицер и денщик, и генералы впереди, и длинная молчаливая вереница солдат. Солдаты Зимней Войны верили, что виденье предвещает страшный исход боя. Страшный для кого? Каждый думал про себя. И в любви, и на Войне каждый думает лишь про себя. Серые шеренги безмолвных всадников ехали мерным шагом в горах, по узким тропам, и кони ступали неслышно, и копыта не звенели о камни. Снег дул им в лица, бил по щекам. Заносил башлыки, серое, болотное сукно шинелей, набивался в папахи, в бурки. Ложился серебряной крупой на погоны. А у многих и погон-то не было: сорвали. Зачем? Чтобы враг не узнал об Армии.
Армия умерла. Да здравствует Армия.
Мохнатые шапки плотно сидели на головах всадников, наползали им на глаза. И мрак глаз было под шапками не видать. Шинели офицеров, сидящих, как влитые, на конях, были подпоясаны широкими кожаными поясами, именными ремнями. Лица, будто высеченные из камня, сурово глядели в ночь. Призрачное войско чаще всего появлялось в горах ночью.
Ночь, и бесконечное людское серое вервие, и молчащие морды коней, и каменные лица, и мрак неразличимых глаз, и россыпь звезд вверху, над головами. И мороз, Адский мороз поджигает уши, рвет носы, подирает когтями щеки и скулы, дубит и деревенит ноги, – если ты упадешь с лошади в сугроб, ты застынешь навек очень быстро, полчаса, и ты готов. Будешь молиться морозу неподвижными белыми губами. Эти всадники мертвой Армии все едут и едут, и нет им конца. Солдаты и офицеры Войны, кому доводилось видеть всадников в горах, втыкали кулаки в рот, чтобы не закричать: они все ехали и ехали, все слетал и слетал снег на дрожащие крупы коней, на островерхие, как гольцы, башлыки. И, светясь, горя оранжевым, бешеным угольным огнем поддувала, по ветке железной дороги, невесть когда и кем проложенной в горах, – по ней и не ездили уж давно поезда, рельсы были разобраны там и сям, – на страшной, немыслимой скорости мимо мертвой конной Армии несся бычий, толстолобый бронепоезд и выл, как волк, как снежный барс в горах над телом убитой подруги. Как воют псы, когда заключенных ли, пленных ведут ко рву, на расстрел.
Поезд мчался мимо всадников, бешено, неудержно воя, обдавая их смрадом, сажей и черным дымом, и всадники вскидывали мертвые головы, и улыбались надменно, и нельзя было прочитать во мраке глаз, что они думают о нынешней Войне – они, погибшие на Ней же, вечной, век назад. Люди наивно думают, что война – это так; раз, два, немного лет мученья, перебьют много народу, зарубят и взорвут мальчишек, соберут в котелки, наподобье супа, материнские и вдовьи слезы, – и выдох облегченья, и баста, и снова мир. Нет. Война идет все время. Она идет сокрыто от глаз; она идет зимой, она идет в горах. Чтобы всегда холода, и чтобы меж скал и ущелий никто не увидел, как погана и гадка смерть, как она проста, чудовищна и обыденна – как глоток водки, как зачерствелая горбушка в судорожно сжатой мертвой руке.
Этот самолет летел высоко. Очень высоко.
Юргенс стоял, задрав голову, глядел в зенит. Ого, парень, высоко же ты забрался. Ты обогнал звук. Свет ты не обгонишь. Свет человеку никогда не обогнать. В казарме им давали уроки; учили, что, если человек, по каким-то там причинам, задвигается так же быстро, как свет в небе, он станет тяжелым, недвижным, чугунным, он превратится в чугунную смерть. Так стремительность внезапно переходит в косность. Счастье – в ужас. Как высоко он летит!
В темно-розовом чистом небе, ясном и холодном, зажглась первая лучистая звезда. Летчик летел в истребителе на звезду; нос его машины был направлен на малый пучок иглистого света в бездонье вечернего неба. Как далеко… то исчезает, то появится опять. Летает кругами над зимней землей, изрытой, избитой взрывами. Горы, как секиры, гильотины, острые сколы. И самолет высоко – быстрая черная птица. Летает, заслоняет крыльями то Солнце, то Луну – вот, вон она, раскосая бурятская, монгольская Луна, толстощекая, желтая, срез апельсина ли, лимона. Заныла шея, он потер загривок. А может, летчик – призрак? Летучий Голландец Зимней Войны. Зачем он кружит над землей в такой высоте, что, если выпустит руль и станет падать – будет падать так долго, что закутается во всю свою целую жизнь, как в овчинную шубу. О как ему холодно там, в выси!