— Значит, он так ее любит?
— Ну да. И я так люблю ее.
Ткач и Видящий обменялись глумливыми взглядами. И Видящий проговорил нараспев, насмехаясь:
— Великая честь темной госпоже ядов. Любовь малоумного да тойрицы, что вяжет нитки, а не мысли. Неслыханно повезло темной госпоже Ахатте!
— Помирает она. И сыночка ее помрет тоже.
Тека встала на колени рядом с постелью и положила мальчика поближе к боку названной сестры. Только бы не посмотреть на холодных, не понимающих горячего человеческого нутра, только бы не ожечь яростным взглядом. А время идет и вовсе мало его остается.
— Ткач, пусть придут сюда Целитель и неум. Поглядим, что они смогут.
Видящий сел в грубое креслице и уставился на Теку, что прятала от него лицо, напевая мальчику нескладную песенку.
Он, конечно, знал, что у людей есть любовь. Как есть у них тяга совершать неразумные поступки и глупые дела. Но как распознать, кто кого любит, кто кому дорог? Лишь по поступкам, или по словам тупой тойрицы. Да и то мало ли — вдруг человек делает глупость лишь потому, что глуп сам, а не сшиблен любовью. А тупая баба может и солгать. Сидя на деревянном сиденье, укрытом вышитой рогожкой, где сидел когда-то Исма, отдыхая после рыбалки, Видящий злился. Как всегда злился, если происходило то, что не поддавалось логике и расчетам. А Тека впервые боязливо подумала о том, что если сам Видящий не видит таких простых вещей, то, как же прочие, которые занимаются каждый своим делом и невидимого не ощущают вовсе? Они, значит, тупее тойров?
Стоя на коленях, выглянула из-за спящей Ахатты и резко, пугаясь сама себя до злых мурашек по спине, подумала, глядя жрецу прямо в глаза «ах ты урод бесчувствый, корка гнилая. Ну, на, увидь, чего думает про тебя тупая тойрица Тека».
Жрец рассеянно кивнул привычной робкой гримасе на лице женщины, и снова задумался, покачивая мягким сапожком. А в душе Теки забушевала мстительная радость. По-прежнему пялясь на жреца с умильным страхом и подобострастием, умелица с наслаждением мысленно кляла его, награждая самыми обидными и позорными для тойров ругательствами.
Она дошла до «сраный собачий облезлый хвост, воняешь сожранными рыбьими кишками», когда полог на входе распахнулся и Ткач, придержав край старого ковра, впустил Целителя и послушного Убога, что оглядывался вокруг с детским удивлением.
Тека вскочила, глядя на пришлого, водя ручками по широким бокам, оглаживала платье. Жрецы молча следили, как повертев головой, неум обратил взгляд на Ахатту, и уже не отводя глаз, медленно приблизился к постели. Встал на колени с другой стороны и, наклоняя голову в одну сторону, в другую, протянул руку, бережно прикрыл краями рубашки обнаженную грудь. Застыл, положив руки на покрывало рядом с раскинутым подолом. Из-за толстого ковра слышались далекие крики хмельных тойров в общей пещере. Густой ворс приглушал звуки, делая их слабее звонкой медленной капели в углу, на входе в кладовку. Да еще ясно слышалось испуганное дыхание Теки.
Ударяли в маленькую лужицу капли, отсчитывая уходящее время. И потеряв терпение, жрец Целитель начал было говорить, но Тека подняла руку, останавливая холодный голос, потому что одновременно с ним русоволосый мужчина запел речитативом любовную песнь.
— Мать всех трав и дочь облаков, щеки твои светом ночи укрыты и только…
Голос, негромкий и звучный, вплетался в удары капель, укладывал слова в промежутки, а после вдруг пропускал один. Как сердце спящей пропускает удар, готовясь к тихой смерти.
… - только глаза, как черные рыбы блестят. Брови свои изогнув, смотришь мне в сердце…
Жрец Ткач, кривя рот, с насмешкой рассматривал затылок и широкие плечи, кутал пальцы сплетенных рук в складках плаща.
— Колосьев сестра, молния тучи, с локтями из острого света, рот открывая, дышишь полынью. Дочь…
Целитель небрежно отодвинул Теку, нагнул к плечу голову, пытаясь рассмотреть лицо поющего.
— Дочь! Неба ночного, черного неба, и для тебя в нем протянута света дорога, из звезд. Ноги босые твои чутки и быстры, как ловкие мыши степные и каждый палец светом наполнен…
Протянулись руки, бережно беря в ладони босые холодные ступни спящей женщины. Ткач переглянулся с Видящим, и оба подошли ближе, закрывая от Теки постель. Хмурясь, она сделала несколько шажков, вытянула шею, пытаясь увидеть сестру.
— Колени твои, темная женщина ночи, как змей черепа, осенью сточены долгим дождем. Дай мне!..
Осторожно пролезая между локтем Ткача и стеной, Тека ахнула, прижимая ко рту кулак. Ресницы Ахатты дрогнули, заблестели под веками светлые полоски. И рот приоткрылся, наливаясь алой краской, а губы казалось, припухали на глазах, оживая с каждым мгновением.
… - увидеть бедра твои, пока ты, руками подняв полные груди, взглядом сосков дразнишь меня, из которых впору звездам пить молоко. Дай мне вдохнуть запах, что носишь с собой, ото всех укрывая.
На холодном лице Видящего бродила глумливая усмешка. Он следил, как оставив ступни, руки бродяги двинулись выше, коснулись коленей, укрытых прозрачной тканью. И поднялись, отбрасывая на бедра с еле видным темным треугольником, резкую тень от пальцев. Видящий пошевелил своими, тоже протягивая руку, торопя певца исполнить то, о чем говорят мерные слова песни.
Но тот, не касаясь плоского живота, лишь разгладил сбившуюся ткань, прикрывая колени и смуглое бедро. И убрал руки за спину.
— Живот твой — луна, плечи — оглаженный ветром краешек скал поднебесных. А шея ровнее дыма столба, что в пустоту, поднимаясь, уходит, но стоит позвать, чуть изгибается. Нет тебя лучше. Ахатта…
— Люб мой, — темные глаза открылись, разыскивая того, кто пел, — люб мой муж, мой Исма…
Певец откинулся, смолкая. Вскочил, спасаясь от ищущего взгляда, и метнулся за высокий ларь с отброшенной крышкой.
— Исма, — повторила женщина, водя руками по складкам рубашки. Села, оглядываясь по сторонам, натыкаясь глазами на жадные взгляды троих, склонившихся над ней жрецов.
Замолчала, стягивая на груди ворот, словно хотела защититься от белых гладких лиц. Губы задрожали, широко раскрылись темные, полные боли и воспоминаний глаза.
— Нет, — сказала и повторила, с нажимом, доказывая самой себе, что, — нет! Неправда!
— Ты проснулась, прекрасная матерь Ахатта! И мы счастливы видеть тебя на твоем месте, в твоем доме, среди твоих вещей и забот!
Каждое твое-твоем-твоих ударяло Ахатту и она сжималась, стараясь не поверить. Но вокруг печальными свидетелями толпились те самые вещи, что видели когда-то ее выстраданное счастье, которое сейчас казалось ей сверкающим, безупречным.