Он посмотрел на меня со значением.
– Дальше слушай. Вот я уже свои два года оттрубил, по весне на дембель целился, как вдруг случилась в лагере заварушка. Бунт. Подробности не скажу, не помню, да тебе и знать не надо. Просто одним прекрасным утром заключенные в отказ пошли. Работать отказались, в бараке заперлись, ну и все такое прочее. Стали мы их прессовать, да не слишком удачно, – тут он криво усмехнулся. – И начался тут ад и светопреставление. Хозблок горит, люди туда-сюда бегают, уже не поймешь где кто, зэки голые по пояс, все в татуировках, как эти… как викинги… Охрана с вышек куда попало стреляет…
– А ты где был? – спросил я.
– А я, стыдно сказать, в лазарете с вечера припухал. Животом мучился, вот как ты вчера… Короче, слышу, дело худо. Выхожу из санчасти, стою на пороге, за косяк держусь, понять ничего не могу… бой в Крыму, все в дыму… и тут этот Федя мне навстречу как выскочит… я его даже без телогрейки сразу узнал… он хоть и фраер, по-ихнему говоря, а глаза у него всегда были, как у мокрушника. Ну, как у убийцы. Причем у такого, который убил десятерых, но не попался ни разу. Понимаешь?
Он помотал головой, будто и сейчас видел эту картину.
– Ну и вот. Выходит он из этого дыма прямо на меня, с железным прутом в руках… не поверишь, я даже не испугался. В двадцать лет даже помирать не страшно. Только подумал: здравствуй, жопа, новый год…
Я хмыкнул. Звучало это совсем как заклинание.
– И только я так подумал, – продолжал дед, – как вдруг все поменялось. Ты теперь понимаешь, о чем я? Думаю, понимаешь. Произошло… ну, это самое. Весь мир остановился. Я как оглох. Ни выстрелов, ни криков не слышу, да и по сторонам не смотрю, только вижу его морду напротив. В волчьем виде я его тоже сразу узнал. Стоит, лапы расставил, вот-вот бросится. Но не спешит.
«Ну что же, здравствуй», – говорит.
«Заключенный Сморкович?» – это я по привычке спрашиваю. А он только скалится. Смеется.
«Зови меня проще, – говорит. – Гройль. Я с некоторых пор себе такое имя взял. Из старых страшных сказок. А тебя я знаю, ты Гера Волков».
«Ефрейтор Волков, – говорю. – Обращайтесь по форме».
«Забудь, – говорит он. – Забудь хоть на минуту свой жаргон советский. Самого-то не тошнит?»
А меня, Серега, накануне ох как тошнило. Ох, как тошнило. И первое, что я подумал – что это у меня от таблеток наступили глюки. Ну, то есть галлюцинации.
«На это и не надейся», – это он мне отвечает. Будто слышит.
«Разберемся», – говорю я, да стараюсь погрубее. Все же в охране два года служил, да и ефрейтор – это вам не новобранец.
«Ой, дурак, – это он как будто усмехается. – Ой, дуралей. Хотя по первому разу со всеми бывает. Ты же сейчас в первый раз перекинулся, так ведь?».
«Ты о чем», – спрашиваю.
«О чем, о чем! О превращении, конечно».
«Хватит умничать, – говорю. – Я и слов таких не знаю. И вообще, мне все это кажется. Я проснусь, и все пройдет».
«Проснешься?»
И тут происходит одна вещь, Серега, про которую я даже не знаю, как тебе и рассказать. Он передо мной стоит, а глазом косит в сторону, – ну, ты уже знаешь, как волки это умеют. А вокруг вроде бы ничего не происходит. Где-то далеко что-то грохочет, скрипит, ухает, и черный дым висит в воздухе, одним словом – как в замедленном фильме. И только из этого черного дыма выползает одна такая мелкая деталь. Медленно, медленно. Летит по воздуху и еще поблескивает на солнце, зараза. Как ты думаешь, Сережка, что это было?
– Что это было? – повторил я, как эхо.
– Пуля. Я ж говорил, солдаты на вышках сдуру во все стороны палили. И вот эта пуля потихонечку ползет и ползет прямо к моей груди, а я стою и смотрю на нее как зачарованный.
«Проснешься ты, – это уже Сморкович повторяет. – Один такой уже проснулся. Еще до тебя. Его потом к папе с мамой отправили… в цинковом гробу».
А сам не спеша берет пулю в зубы. Прямо из воздуха. И сплевывает брезгливо на снег. И вот она в снегу лежит и потихоньку туда проваливается. И пар еще оттуда поднимается, такой ме-едленный, гнусный.
«Отойди в сторонку, – говорит он. – Твои друзья-цирики обычно очередями стреляют. Патроны не берегут».
Я отошел, как сказали. И следующая пуля уже в дверь воткнулась. Я ее только глазами проводил.
«С днем рожденья», – это Гройль говорит.
Ну, тут я все же порадовался. Как тут не порадоваться, когда живой остался. И не то слово – живой! Живее всех живых, как Ленин… это у нас в те годы так говорили… ну и вот вдруг – ты, не поверишь, Сережка, – так мне весело стало, что я нос по ветру поднял и песню запел. Старую песню, как говорится, о главном… и такая это песня была знатная, что самому страсть как понравилась, хотя сейчас спроси – о чем она была, уже и не вспомнить. Ну да ты, Серый, лучше меня знаешь, как это бывает…
Тут дед посмотрел на меня очень-очень насмешливо. Господи, подумал я. Неужели он тоже слышал мой дебют на сцене, а не только Майя?
– Вот и этот Федор, он же Гройль, только посмеялся, – продолжал он. – Потом, правда, смеяться перестал.
«Мог бы и не выть, всего о себе не выбалтывать, – это он говорит. – Хотя по первости все воют. А я-то тебя и так давно приметил. Ты ведь тоже из наших».
«Это как», – говорю.
«Долго рассказывать. По глазам вижу, и все тут».
«Нет, ты докажи».
«Вот ты скучный какой. Хорошо. Вот у тебя, дурака, в военном билете что написано? Герман Иванович Волков. А ведь твоего отца совсем иначе звали».
Я даже не нашелся, что ответить.
«Я отца никогда и не видел», – говорю.
«Зато его дар унаследовал», – это он отвечает.
«Дар?»
Тут он мне и рассказал очень коротко то, что сам знал. И я, Серега, тебе постараюсь тоже коротко объяснить.
В нашем мире зло сильнее добра. Темный это мир, изуродованный, неправильный. Может, где-то и есть другой, добрый да счастливый, только нам в нем родиться не довелось.
Но время от времени в нашем мире зло уже совсем перехлестывает через край. Тогда и происходят всякие катаклизмы, революции, войны… начинаются по глупости, продолжаются всерьез… Миллионы гибнут, миллионы мрут с голоду, дети родителей теряют, а зло все растет и крепнет. И пока одно зло другое не победит, война не кончается.
И после каждой большой войны, Сергей, зло в мире растет и накапливается. Собирается где-то под землей, бурлит там, как нефть, понимаешь? Кто-то про темную материю толкует, кто-то – про негативную энергию. А кто-то говорит – это души убитых, да неупокоенных. А может, все это вместе. Этого я никогда точно не знал, да и сам Сморкович тоже. Может, физики-химики, кто поумнее, такие явления и объяснили бы. Может, еще и объяснят, да только, по всему видно, уже поздно будет.
В общем, из-за воздействия этой темной энергии и случаются в мире всякие мутации. И у людей, и в зверей, и у растений даже.
«Это что же, – я спросил, – мы с тобой мутанты, что ли?»
А он только зубы скалит.
«Если, – говорит, – слово не нравится, то можешь звать себя сверхчеловеком. Или сверхволком. Суть от этого не меняется».
«А почему мы оборачиваемся именно волками?» – это я Федора спрашиваю, а он опять смеется.
«Это мы, – говорит, – сами про себя решили, что мы в волков превращаемся или там в медведей. Так издавна повелось, еще с “Беовульфа“. А настоящая реальность – она такая может быть, что ее нашим языком даже не опишешь».
Я и тогда этих слов не понял, Сережка, и сейчас не понимаю. А он и продолжать не стал. Толкнул меня мордой, – пошли, мол.
«Покажу тебе кое-что», – говорит.
Ну, мы и пошли. Точнее, побежали. Ну, ты знаешь, как нынешние оборотни двигаются: быстрее пули. Весь мир вокруг зависает, только мы одни движемся. За это нас и зовут волками-призраками. Потому что никто рассмотреть не может, даже на замедленной съемке только тени мелькают.
Вот перемещаемся мы по зоне, а там просто праздник какой-то. Зеки наших арматурой бьют, заточками, с вышек солдаты стреляют, кто-то уже на снегу валяется, в стороне барак горит, и все это – неподвижно, как на фотографии. Понимаешь, Серега? Только фотография эта цветная, кровь на снегу – такая алая, яркая, свежая, и солнце на небе сияет. А ворота приоткрыты, и кто-то, я смотрю, уже прорвался, на волю подался. Бегут по дороге к лесу. Только и это все медленно, замороженно.