Чувствовал я себя очень одиноким. В долгие жаркие дни солнечный свет, играющий на реке против моего кафе, ослеплял и доводил до тоски. По вечерам, когда становилось прохладно, мы с Дунканом сидели в маленьком закрытом дворике с источающей аромат бугенвиллией и читали неразборчивые арабские тексты при свете масляной лампы. Заканчивали, когда луна на звездном небе стояла высоко над нашими головами, почти теряясь в ветвях высоких платанов, а кругом царила тишина.
Затем мы переехали в Танжер и поселились в маленьком доме на улице Бен Райсули, рядом с площадью Пти Сокко. Дом принадлежал Роджеру Вильерсу, старому приятелю Дункана, давнему жителю города. Он был англичанин, переехал в Танжер в тридцатых годах и знал его в те времена, когда там жили знаменитости со всего света. Он представил Пола Боула избранному кругу марокканских писателей, с Вильямом Барроузом он курил гашиш и даже имел мимолетный роман с Барбарой Хаттон, наследницей Вулворта.
Он весьма забавно рассказывал обо всем этом. Был он уже стариком, точно знавшим цену себе и всем, с кем ему доводилось встречаться. Разумеется, не в денежном выражении, а в том, насколько широко они были известны или начитаны, кого или что знали.
Думаю, меня он презирал, однако терпел ради Дункана. Мое академическое образование ничего для него не значило, а мои познания в оккультизме составляли лишь крошечную часть его собственных. Он не проявлял ни малейшего интереса ни ко мне, ни к моим изысканиям. За это я ничуть его не виню. В конце концов, он действительно превосходил многих людей своего круга. Не выходя из своего домика, он сумел встретиться со всеми лучшими людьми, ему доверяли самые секретные сведения.
По вечерам здесь собиралось маленькое общество, не более двадцати пяти человек. Трое или четверо приходили каждый день. Среди гостей не было ни одного человека моего возраста, даже приблизительно. Некоторые из них были настолько стары, что казались пришельцами из другой цивилизации. У всех — гнилые зубы и провалившиеся щеки; разговаривали они о друзьях в Париже или Ницце, о родственниках в Нью-Йорке и о салонах в Риме.
Это были сплошь американцы или европейцы, разговор их велся на смеси английского и французского, пересыпанного словечками из марокканского арабского. На столы подавали напитки в высоких бокалах и сигареты с гашишем. Я обратил внимание на то, что и другие наркотики совершенно свободно были в ходу — их привычно глотали или нюхали. Я никогда прежде не употреблял наркотиков. Когда я сказал об этом Дункану, он только улыбнулся и спросил меня, что бы мне хотелось попробовать. Я начал курить гашиш, а потом, с течением времени, стал экспериментировать и с другими снадобьями.
Обычно сразу после представления гостей друзья Дункана переставали обращать на меня внимание. Я не принадлежал к их миру. Я был в их глазах незваный гость, неотесанный, непроверенный, не представляющий для них никакого интереса. Дункан же, хотя он и был младше их всех, держался с ними на равной ноге. Его уважали, хотя я и не знал, за какие заслуги.
Дни свои я проводил, как в Рабате, изучая разговорный арабский с молодым студентом, робким молодым человеком с гладкими волосами и карими глазами. Звали его Мухаммед. Он был студентом юридического факультета университета имени Мухаммеда V. Он знал английский хуже, чем я французский. Темы наших разговоров были чрезвычайно ограничены. Я пытался выяснить, что ему известно о моем хозяине, но то ли ему слишком хорошо платили, то ли он был слишком запуган, только я ничего от него не добился.
Пока я сражался с арабским языком, вернее, с текстом, который должен был перевести, Дункан ходил в гости к многочисленным друзьям и в городе, и в деревушках на побережье. Он никогда не брал меня с собой, хотя и пытался загладить передо мной свои частые отлучки тем, что проводил больше времени за совместным чтением или сидел со мной в местном кафе, разговаривая то о своей семье, то о моей. Через две недели такой жизни я забеспокоился и стал злиться.
— Что за смысл был брать меня с собой? — спросил я однажды, когда мы остались в доме одни. — Я здесь ничего не делаю такого, чего не мог бы делать в Эдинбурге. Глупо. Пустая трата времени.
— Не говорите так, — возразил он. — Я никогда не трачу впустую время, тем более свое.
— А я говорю сейчас вовсе не о вашем времени. Вы-то делаете, что хотите. Встречаетесь с теми, кого хотите видеть. А чем занят я? Просто сижу здесь, читаю и зубрю с Мухаммедом глаголы.
— Я же сказал вам, как только мы сюда приехали: ваше дело наблюдать и слушать.
— Что я должен наблюдать? — разозлился я. — Что слушать? Стариков, ворчащих друг на друга? Старух, нюхающих кокаин?
— Если бы я предупредил вас заранее, вы ничего бы не увидели и ничего не услышали. Вы должны пользоваться собственными глазами и ушами.
— Для чего? Все, кого я встречаю, это старики, которые ходят сюда каждый вечер. Они даже не разговаривают со мной. Я для них пустое место.
Он улыбнулся и покачал головой:
— Напротив. Они очень интересуются вами. Неужели вы считаете, что они не стоят того, чтобы за ними наблюдать и к их речам прислушиваться?
— Когда мы ехали сюда, вы говорили, что проводили ваше лето со святыми людьми, людьми, имеющими доступ к древней мудрости. Я вовсе не рассчитывал тратить время с кучкой высохших социалистов, ностальгирующих по Барбаре Хаттон и ее вечеринкам.
Лицо его вдруг внезапно стало серьезным.
— Будьте осторожны со словами, — предупредил он. — Будьте чрезвычайно осторожны. Ни в коем случае не скажите ничего подобного при них. Вам как новичку они, может, и простят, но наблюдайте и слушайте очень внимательно. Некоторые из них и в самом деле святые люди, хотя внешне — не похожи. Они обладают мудростью, о которой вы можете только мечтать. Не все, разумеется, но вот вам и задача: определить, кто из них обладает мастерством, а кто — нет.
После этого я уже не высказывался, но стая наблюдать за Вильерсом и его гостями более внимательно. Чем больше я наблюдал, тем больше различий отмечал между ними. Некоторые, казалось, находились на периферии этого кружка, другие образовывали внутренний круг. Очень скоро я понял, что центром круга был не сам Вильерс, как мне казалось поначалу, а француз, представленный мне как граф д'Эрвиль. Я начал наблюдать за графом более внимательно, чем за другими, прислушиваться к тому, о чем он говорит. Обычно он говорил по-французски, но очень отчетливо, так что по большей части я мог его понимать.
Было ему под семьдесят, но возраст его не ослабил. Одетый хорошо и, можно сказать, изысканно, он, казалось, при этом не слишком заботился о своем внешнем облике. Я ни разу не заметил, чтобы он дважды пришел в одном и том же костюме, хотя разница в покрое или цвете его одежды была едва заметна. Он часто вдевал в петлицу цветок — белую или красную розу, — и она оставалась свежей до конца долгого и душного вечера.