— Жутко, бабоньки! — проговорила Федосья и поежила плечами.
— Ай в первый раз идешь? — спросила старушка.
— В первый, бабушка, — созналась та. — Вдруг из-за куста кто-нибудь выскочит? На месте помрешь!
— Буде брехать! — сердито вскинулась третья баба с обветренным и почти черным лицом.
— Безо времени не помрешь! — назидательно прожурчал тенорком странник. — Значит, что кому суждено, то и сбудется. А в отношении разбойников, то взять им у нас нечего.
Кудрявый мужик лежал на животе, смотрел на костер и чуть усмехался. На спине у него был наброшен коричневый азям, казавшийся горбом.
— Это когда с богомолья идут, у тех взять нечего, — заметил он. — А которые в монастыри идут — те с копеечкой!
Несколько баб вздохнули, все промолчали.
— Не наше несем, а Божье! — строго отозвалась старушка. — Наша копеечка и из чужих рук к Господу докатится, да все Ему скажет!
— На што она Ему? — заявил мужик. — У Бога всего много!
Старушка покачала головой.
— Много-то много, а лепта вдовицы все-таки всего приятней была Ему, батюшка! Вот ты и отыми поди у нее копеечку, которую она Богу несет! — старушка указала на одну из баб со скорбным лицом и глубокой складкой, просеченной между красными буграми бровей.
Мужик смутился.
— Да я-то что же? — пробормотал он. — Я так, к слову пришлось.
— Бабушка Ненила, — обратилась к старушке бледная молодайка, — вы про барыню про свою обещались рассказать. Расскажите.
Бабы подбросили в костер несколько веток, и языки огня взметнулись в дыму и в искрах кверху.
Старушка задумалась и долго смотрела на них, потом опомнилась.
— Старинная я, сказать, прислуга, — начала она. — У Кондоровых вот уже сорок годов служу, хорошие господа, добрые. Дочку имели единственную — Ксеничку. И вот надо же так было случиться, годов так с пятнадцать, что ль, тому назад разорили их добрые люди вчистую — все как есть пришлось перезаложить, выпродать, прямо хоть живыми в могилу ложись!
Что тут было делать? А Ксеннчка что цветочек росла, многие на нее стали засматриваться. И подвернись богатей-жених. Крюков по фамилии. Не хвалили его люди, да и старый был — нашей барышне семнадцать тогда минуло, а ему сорок семь — разница! Шибко он Ксеничке не нравился, к молодым тянуло ее. Ну, приступили к ней родители — выходи да выходи за Крюкова, спаси нас! Поплакала она, поплакала да согласие свое и дала.
Бледная молодайка тихо ахнула, она слушала рассказчицу, впившись в нее глазами.
— Дальше все как водится пошло, — продолжала старушка. — Сговор был, потом обручение. После него, как уехал жених, убежала наверх Ксеннчка, забилась в шкаф с платьями, чтобы никто не видал, и плачет там, разливается. А в дому у них старуха древняя жизнь доживала — нянька Ксении, она же и барыню вынянчила. Ворчунья была — не приведи Господи, а по Ксеничке обмирала! Разыскала она свою барышню, вывела ее из шкафу, успокоила кое-как да и говорит:
— Милая ты моя, нечем мне тебя дорогим подарить, подарю на память тебе вещицу одну, только не проговорись ни душе о ней и о том, скажу сейчас! — Не этими словами вынимает из кармана куклу, румяную, небольшую, со светлыми волосиками, совсем простую, и шепчет: — Не расставайся с куклой этой, береги ее! Что бы с тобой ни случилось, муж ли обидит, на душе ли горько станет, задумаешь ли сделать что, спрячься от глаз людских да наедине шепотком и расскажи куколке все, ничего не потаи; ответа она тебе не даст, а легче сделается!
Взяла барышня подарок, расцеловала нянюшку, а там скоро и свадьбу сыграли; молодые прямо из-под венца куда-то далеко в Сибирь уехали.
На пятый день после их отъезда нянька скоропостижно скончалась: господа мои остались вдвоем проживать, да я с ними третья.
Начали от нашей Ксенюшки весточки доходить; ни на что в письмах не жаловалась, а через знакомых слыхали, что не красно живется ей, бедной, да и детки каждый год рождались — тоже нелегко даются они нашей сестре!
День за днем, неделя за неделей, и минуло таким родом десять лет. И ни разу моим господам не довелось с дочкой увидеться! А на одиннадцатом, почти в одночасье, померли враз барин наш, отец Ксенюшки, и муж ейный.
Ну барыня, конечно, сейчас же после похорон захватила меня с собой и марш в поезд. Едем мы с ней, а думки все около Ксенюшки нашей вьются — каково-то она себя чувствует, как выглядит? «И не узнаем ее, пожалуй, — говорим между собой. — Подурнела, должно быть, постарела…». От мыслей даже слезы глаза застили!
Бабы вздыхали и жадно слушали; заинтересовались и странник с кудрявым мужиком.
— Добрались мы наконец с барыней на самый то есть край света, к морю-океану, во Владивосток; вышли на станции на платформу и видим — бежит прямо к нам красавица какая-то статная, нарядная, да как закричат обе враз с барыней и давай обниматься друг с дружкой; потом меня принялась целовать — не забыла за десять-то годов! И я реву, конечно. Повезла нас в коляске к себе: в собственном доме жила в большом; всех своих детишек нам показала, с гувернантками вывела.
Ну, пообошлись мы, попривыкли, старая барыня и начала допытываться — правда ли, мол, что очень худо жилось ей при муже. Призналась, что правда.
Удивилась старая барыня.
— Да как же ты при такой жизни похорошеть сумела? — спрашивает. — С ума можно бы было сойти, в ведьму за столько лет превратиться, а ты все прежняя, всем довольная и веселая?
Тут молодая барыня нам и открой про куклу и слова няньки все.
Мы так и ахнули!
— Да неужто верными они оказались?! — обе вскричали.
— Не будь куклы нянюшкиной — давно бы меня на свете не существовало бы, — серьезно ответила. — Хорошее ли, дурное ли что, бывало, стрясется — забьюсь с ней подальше да все ей и расскажу без утайки, выплачусь — и все как рукой снимало, опять спокойно на душе становилось. Даже здесь, за тысячи верст от вас, одинокой не чувствовала себя.
Загорелось нам с барыней с моей на куклу на эту диковинную поглядеть; принесла ее из своего тайника Ксеня и подала матеря.
Руками мы всплеснули, как увидали, — страшная, лысая, вся выцветшая, лицо истрескавшееся, побурелое, все в морщинах будто!
— Да она старуха совсем! — заявила барыня. — Такой и подарила тебе ее нянька?
Мотнула головой Ксеня.
— Нет, — ответила. — Совсем молоденькой кукла была — словно вместе с ней замуж выходили! Это она вместо меня постарела — все горе и слезы мои в себя вбирала! Пусть теперь у меня на отдыхе живет — служба ее уже не нужна мне больше!
— Так-то, милые бабочки, слушайте да на ушки и наматывайте, — оборвала рассказчица саму себя.